России верные сыны — страница 61 из 107

Император Александр Павлович ехал на светло-сером коне, по правую руку от него — король прусский, по левую — князь Шварцейберг.

Государь был в темно-зеленом кавалергардском мундире. Только боевые награды — георгиевский крест и шведский орден меча — украшали его грудь. Он беспрестанно улыбался, прикладывал руку к шляпе и часто поглядывал на Алексея Петровича Ермолова, который ехал ближе других. Император ехал на лошади арабских кровей, которую звали Эклипс… О насмешка судьбы! Лошадь сия была подарена ему Коленкуром, герцогом Виченцским, в бытность Коленкура послом Наполеона при русском дворе. Ныне император Александр совершал свой торжественный въезд в Париж на лошади, подаренной французским послом.

Увидел я Беннигсена на огромном мекленбургском коне, высоченного роста всадника с орлиным профилем. Губы его кривились недоброй усмешкой, и взор равнодушно скользил по балконам и кровлям, по бульварам, усеянным народом.

Довелось мне его видеть и раньше на балу в Брюссельской ратуше. Вошел подобно статуе командора, головой возвышаясь над всеми. Вежливо, но холодно беседовал с дамами, легко вальсировал, несмотря на свой огромный рост. Странную привлекательность имел для меня этот человек, сыгравший роковую роль в ночь на 11 марта. Он, чье имя должно вызывать ненависть государя, он — убийца отца государя, получил от Александра графский титул, знаки Георгия первой степени — награду, которой был удостоен спаситель отечества — Кутузов. Ермолов, Раевский, Дохтуров, заслужившие уважение всей армии, не могли и помыслить о таких наградах. Скромнейший Дохтуров с гневом и презрением говорил Алексею Петровичу Ермолову о Беннигсене: «Из него сделался самый ловкий и льстивый придворный, он даже не смеет писать государю о самых важнейших вещах… Мы, которые по несчастью служим под командой его, терпим. Что делать, друг мой… Хотя при отставке нечем жить, а служить не буду более, предпочитаю жить в нужде, чем быть подверженным с подобными начальниками потерять репутацию».

Таков был новоявленный граф Беннигсен.

Увидел я и Матвея Ивановича Платова, с лицом, исполненным важности, в простом казацком кафтане. Две бриллиантовые звезды, бриллиантами украшенная сабля и атаманское перо на казацкой шапке привлекали к нему все взоры.

Я слышал раздававшиеся вокруг крики: «Да здравствует Александр!» «Да здравствуют русские!» Угрюмый король прусский, хмурый Шварценберг ехали рядом с Александром.

Еще слышались в толпе крики: «Да здравствует король!» Но не во славу короля прусского раздались эти крики, а во славу Бурбона. Чем дальше продвигались войска, тем меньше было таких возгласов. На бульваре Капуцинов, на бульваре Магдалины все больше встречалось людей в черном поношенном платье и женщин в глубоком трауре. И только крик: «Да здравствует мир!» — исторгали их бледные уста.

Вот прошли австрийские гренадеры в их белых мундирах. За ними наши гренадеры — славный корпус Ермолова, Павловский полк, кирасиры в латах из кованого железа и конная гвардейская артиллерия…

Я глядел на славное российское воинство, и веселье и гордость переполняли мое сердце. Отчизна послала на ратные подвиги истинных богатырей. Рослые, статные, с мужественными чертами лица, в красивых гвардейских мундирах они входили в покоренную столицу с величавым спокойствием и уверенностью в своей правоте. Нет! Не одно долготерпение, выносливость, покорность были в этих русских витязях, и вечный позор тому, кто не считает их за людей, а за неких бездушных кукол, способных без мысли и чувства исполнять приказы своего начальника.

Да, то был день великого торжества храбрых россиян! Увы, не дожили до того дня спаситель отечества нашего Кутузов, храбрейший из храбрых Багратион, два брата Тучковых, Кутайсов, славный наш партизан Фигнер и тысячи, тысячи верных сынов России. Одни нашли свою смерть на Бородинском поле, другие — под стенами Дрездена, у Лейпцига и в водах Эльбы… Мир праху их и вечная им память!

До сей поры Париж видел надменных русских вельмож — князя Куракина, богача Демидова, ловкого лазутчика Чернышева. Парижане слышали о просвещенных русских, о Дмитрии Петровиче Бутурлине, владельце погибшей при пожаре Москвы драгоценной библиотеки, о Бутурлине, отыскавшем пять ошибок в издании «Телемака» Фенелона. Издатель обещал заплатить по сто червонцев за каждую найденную ошибку — Бутурлин нашел их пять и пожертвовал деньги издателя бедным города Парижа. Шувалов, сын государственного деятеля, известного в царствование Елизаветы Петровны, сочинил «Послание к Ниноне», и эти превосходные стихи приписывали Вольтеру.

Ныне Париж увидит тысячи русских людей, от рядового до полководца, увидит цвет нации, отстоявшей свою независимость, и Европа постигнет достоинства народа, которого до сей поры не знала.

Уже давно чувствовал я усталость от приятных волнений этого дня и еле добрел до дома на улице Вожирар, где нашел желанный приют.

Описывая события 31 марта 1814 года, я не сказал еще ни слова о том, как по приезде, еще на рассвете, нашел я пристанище в Париже.

Домохозяин господин Бюрден и его семья были подняты на ноги моим ранним появлением. Парижане дурно спали в ту ночь, когда двухсоттысячная союзная армия стояла у ворот столицы, и мое появление в доме на улице Вожирар посеяло тревогу среди его обитателей. Да оно и понятно: неизвестный стучал в двери дома. Открывались окна в соседних домах; наконец появился и мсье Бюрден и, увидев меня, тотчас узнал.

— Антуанетта! — воскликнул он. — Дети! Взгляните, это наш добрый господин Можайский, наш милый жилец! Какая радость! Но, боже мой, как вы изменились!

Тут прибежала мадам Бюрден, и две милые дочки, и привратник Анри, и его жена, повариха Люси. Все удивлялись моему возвращению и обрадовались мне. Причиной были не только добрые чувства ко мне, старому их жильцу. Семья Бюрден верила, что появление в их доме русского офицера в столь тревожные дни капитуляции Парижа избавит их от бедствий. «Что, ежели русские отплатят французам тою же монетой за разорение Москвы?» — думали они.

— Вот ваши комнаты, господин Можайский. Все здесь так, как вы оставили три года назад, — и книги ваши, и одежда… Ах, что пережили мы здесь, господин Александр, когда б вы знали!..

…Я снова в моем скромном жилище. Вот бронзовые часы на камине, вот клавикорды, бюсты великих мужей — Вольтера, Лафонтена, Монтескье, Жан Жака Руссо… Софа, обитая темно-зеленым сукном, медная лампа, ширмы с сельским пейзажем… И вы здесь, мои друзья-книги — Расин, Мольер, Буало, Лесаж, наши Кантемир, Державин, Ломоносов, Сумароков, Фонвизин… О Денис, сочинитель «Недоросля», сочинитель «Рассуждения о истребившейся в России совсем всякой формы государственного правления»… Вот драгоценный список, сделанный с твоей рукописи, хранившейся у Петра Ивановича Панина. Еще раз перечитал я драгоценные для истинного сына отечества строки:

«Сила и право совершенно различны в существе своем, так и в образе действия. Праву потребны достоинства, дарования, добродетели. Силе надобны тюрьмы, железа, топоры. Совсем излишне входить в толки о разностях форм правления и разыскивать, где государь самовластнее и где ограниченнее. Тиран, где бы он ни был, есть тиран, и право народа спасать свое бытие пребывает вечно и везде непоколебимо».

Достал я из баула заветную тетрадь, прочитал изречение на первой странице «Salus populi suprema lex esto» — «Благо народа да будет высшим законам», перелистал мои записи. Подобно пчеле, собирающей цветочную пыльцу, с молодых лет записывал я в эту тетрадь мудрость, собранную в манускриптах и книгах.

«Достигай собственного счастья только создавая счастье других».

«Настоящая цель политики — это сделать жизнь удобной, народы счастливыми».

«Любовь к человеческому роду, желание заслужить его признательность, служение всеобщему благу — вот побуждения, которые должны одушевлять честного человека».

Следовал ли я сим благородным побуждениям, достиг ли высшего счастья… Увы, нет. А между тем мне двадцать восемь лет было в те годы, когда я решил служить всеобщему благу. И теперь, сорок лет спустя, после сибирской ссылки, я стал не ближе к цели моей жизни, чем в молодые годы. Но вернемся к дням моей молодости. Сколько ночей провел я в Париже, за маленьким бюро, погрузившись в книжную мудрость, силясь прогнать мысли о той, которая все еще владела моим сердцем… Знать, что она в Париже, что она жена другого! Какое мученье! Только вы были моими утешителями — достойные учители мои, мудрые мои друзья — книги.

Пока я разглядывал мое старое жилище, в котором прожил три года, внизу послышались голоса: кто-то, стуча тростью и задыхаясь, шел по лестнице. Дверь отворилась, я увидел на пороге моего старого друга, доктора Гюстава Вадона, и раскрыл ему объятья…

Старик обнял меня и, отступив на шаг, сказал:

— Что с вами? Вы больны? Вы ранены? — он указал на черную повязку, которая прикрывала шрам над ухом.

Я не ответил и усадил его в кресло у клавикордов, где он любил сидеть, слушая мои музыкальные шалости… Но прежде я должен рассказать читателю моих записок о моем старом парижском друге.

Доктор Гюстав Луи Вадон, всеми почитаемый врач и парижский старожил, был моим соседом и частым гостем три года назад. Он был из редких собеседников, которых французы называют «charmeur» — чаровник. Часами я мог слушать его рассказы о Париже Людовика XVI, о днях революции. Ярый республиканец, он бывал в доме Марата, был другом Жильберта Ромма, наложившего на себя руки, когда ему грозила казнь. Доктор Вадон был якобинцем, и многие его друзья кончили свою жизнь в дни термидора, другие погибли на галерах. Когда Наполеон начал расправу с республиканцами, Гюстава Вадона спасла слава искуснейшего медика. Теперь ему было за шестьдесят, ум его был светел. Позабыв усталость, я слушал его рассказы о том, что пережил Париж накануне 31 марта 1814 года.

Три года назад, когда Наполеон был в сиянии славы и могущества, Вадон все же не забывал 18 брюмера и того, что Наполеон надругался над республикой, лишил французский народ свободы и гражданства.