ми осталась.
— Ты спроси его, — сказал Волгин, — какая у него жизнь, много ли работы, хватает ли хлеба, дочери замужние или девицы, где он живет — при хозяине или как?
Марченков старательно переводил быструю горячую речь француза: живет в старом сыром домишке, на берегу реки Сены, домохозяину платит чуть не половину заработка, когда работы хватает, живут ничего. Дочери его — кружевницы, одна вдова — мужа убили в Испании, есть детки — трое, другая на выданьи — вот посватайся, — неожиданно посмеялся Марченков.
— Начальство не обижает? — поинтересовался Волгин.
Тут начался длинный разговор. Краснодеревщик рассказал, что тринадцать лет назад была им дана большая воля, и тогда дворянство их очень боялось. Дворянам головы рубили прямо на площади. А потом пришел Бонапарт, и отобрали у работников пики и сабли, из пушек по ним палили и конями топтали, многих побили, а многих услали на далекие острова и на галеры. Теперь начальство что хочет, то и делает. А хозяева требуют работать чуть не шестнадцать часов в сутки.
Тут пожилой француз вздохнул, взъерошил седые волосы, постучал пальцем по бутыли, разлил вино по кружкам, все выпили. Кокин (которому Слепцов подарил с выигрыша золотой), позвал торговку, накупил сластей девице и вдовушке, бутыль вина, и начался пир горой. У Волгина, которого вино, да еще легонькое, кислое, никак не брало, чуть зашумело в голове, Кокин присел к младшей дочке краснодеревщика, которую звали Жанеттой, и до того рассмешил ее, перевирая французские слова, что она расцеловала его в обе щеки. Марченков солидно толковал с мадамой — женой краснодеревщика, пока глава семьи во весь голос пел песни. Все чуть-чуть захмелели и благодушествовали, потому что уже осушили две большущие бутыли, как вдруг случилось такое, отчего у всех хмель вылетел из головы.
Шагах в десяти от них поднялся шум, крики, женский плач, все вскочили, сразу народ вокруг загудел и задвигался. Волгин был головой выше других и увидел, что в сгрудившейся толпе началась драка. Но кто и с кем дерется, это он понял не сразу.
Вдруг Марченков закричал: «Вестфальцы буянят! Идолы проклятые! Не дают народу под праздник гулять!» И тут Волгин ясно увидел, что десятка два вестфальцев, пьяные, в расстегнутых мундирах, разбивают сапогами бутылки, топчут снедь, гонят и бьют народ. Люди вокруг зубами скрежещут, а жмутся, боятся вестфальцев тронуть: они — победители. И злость взяла Волгина, кровь ударила в голову: «Вот проклятые! Чистые Мамаи! Над простым людом тешатся!»
И случилось то, чего сразу никто не понял.
Детина богатырского роста растолкал народ и один кинулся на вестфальцев. «Они от него летят, как чурки, а он их лупит, чешет, трое уже на земле валяются и охают, а он не унимается. Народ кругом радуется, хохочет, в ладоши бьет. Я сразу и не признал, что это наш Федя, совсем другое лицо стало, злой, как чёрт, красный, глазищи горят, так он их и молотит, так и молотит…» — рассказывал потом Кокин Слепцову, к полному удовольствию последнего. «Так мол и надо, они с Бонапартом Москву жгли и грабили».
Но этот подвиг Волгина мог обернуться худо, потому что к месту «мамаева побоища» уже спешил патруль Семеновского полка, и тут же Волгина с Кожиным взяли под караул. Когда их уводили, французы чуть не плакали, объясняли прапорщику, как было дело, рассказывали, что вестфальцы буянили, обижали народ, а русский заступился. Но прапорщик велел солдатам взять ружья на руку, и повели рабов божьих Федора Волгина и Кокина через весь луг на гауптвахту.
Но, должно быть, солдатский бог ворожил Кокину, иначе не избежать бы им обоим жестокого наказания (Марченков в суете успел затеряться в толпе). Вели Волгина и Кокина мимо бульваров, вели долго, тем временем разъезд был из театра, и конвоиры остановились. Вдруг два каких-то барина поглядели на Кокина и один говорит другому по-русски: «Да это как будто Димы Слепцова денщик. Кокин, ты?» Подходят они к прапорщику и спрашивают его: «Что случилось? За что взяли под караул этих людей?» Прапорщик оказался знакомый, а господа эти были знаменитые кутилы, приятели Слепцова — братья Зарины. Отошли они в сторону с прапорщиком, поговорили по-французски. Прапорщик только рукой махнул: «Проваливайте мол, черти, ваше счастье, что за вас вступились. Другой раз вам спуску не будет».
После этой истории Волгин вернулся поздно, рассказал все, как было, Можайскому. Тот, как всегда, весь в своих мыслях, промолчал, только утром, вспомнив, сказал:
— Хорошо, если не дойдет до государя. Он не простит, что русские вестфальцев побили.
Но, видимо, вестфальцы об этой истории не заикались: уж очень неловко было, что один русский их всех проучил. Так все и забылось. Но Волгина ожидала другая беда, и от нее его не могли уберечь ни Можайский, ни его приятели. Случилось это нежданно и негаданно.
В воскресенье Волгин отпросился съездить в Версаль. В Версале стоял лейб-гвардии егерский полк, там служили земляки Феди Волгина.
— Что тебе за охота ходить в гости к егерям? — удивился Можайский. — У них только и разговоров, что про шаг по кадансу, да артельные деньги…
— Вот и не так, — серьезно ответил Волгин. — Между солдатами есть люди весьма умные, знающие грамоту. Есть из духовного звания, семинаристы, сданные в солдаты, из дворовых попадаются толковые люди. Иные даже газеты читают…
«Как мало знаем мы наш народ», — в который раз подумал Можайский и отпустил Волгина. Волгина тянуло в Версаль еще и потому, что в Версале по воскресеньям били фонтаны, горели фейерверки. Земляк-инвалид Кузьма Марченков говорил, что нет краше на свете версальских фонтанов и потешных огней. На площади Людовика XIV, которая когда-то называлась площадью Революции, Волгин сел в безрессорный экипаж, запряженный одной лошадью; такие экипажи назывались «куку», Волгин взобрался на верхотурье — империал. «Куку» покатил по правому берегу Сены.
С высоты империала Волгин видел обгонявших его всадников на отличных лошадях, нарядные кабриолеты, придворные золоченые восьмистекольные кареты, — все это стремилось в Версаль.
Дорога оказалась неблизкой, к тому же «куку» медленно подвигался среди подобных же неприхотливых экипажей. Уже под вечер тряский и скрипучий экипаж, наконец, остановился у ограды почетного двора Версальского дворца.
Волгин подумал, что в казармы егерского полка он попадет лишь после вечерней зори. Однако до фейерверка оставалось много времени, и он пошел бродить по широким улицам-аллеям, мимо тихих особняков с закрытыми наглухо решетчатыми ставнями. Так он дошел до казарм, где в давние годы стояла швейцарская наемная гвардия, и остановился, увидев на плацу всадников и две придворные кареты.
На зеленом лугу, по кругу, на длинном поводу бежала кровная вороная лошадь. Человек в голубой, шитой золотом куртке и длинных оленьих панталонах легко взлетал ей на спину и, описав половину круга, спрыгивал на землю. Затем вновь нагонял лошадь и проделывал то же с такой легкостью, точно он не бегал по земле, а летал по воздуху. Господа, сидевшие в каретах, и всадники, окружавшие кареты, били в ладоши.
Человек в голубой куртке был знаменитый наездник Франкони, удивлявший искусством вольтижировки весь Париж, всадники — офицеры кирасирского имени цесаревича Константина полка.
Наглядевшись на это зрелище, Волгин решил повернуть к королевскому дворцу, — итти к землякам было уже поздно. Он остановился у ограды казарм; там собралась парижская голытьба, ожидавшая остатков от солдатского ужина; такой установился обычай в Париже — кормить из полковых котлов бедняков. Обойдя ограду, Волгин шел к Версальскому дворцу, и тут с ним приключилась история, которой он никак не мог ожидать. Трое всадников в кирасирских колетах и касках выехали из ворот казармы. Один из них, курносый, белокурый, с перекошенным, злым лицом, вдруг придержал коня, оглядел с головы до ног рослую богатырскую фигуру Волгина и что-то сказал. Волгин снял шапку и пошел своей дорогой. Однако рядом с ним послышался конский топот, и молодой офицерик, по видимости адъютант, окликнул Волгина:
— Эй, постой!.. Ты чей человек?
— Капитана Можайского, ваше высокоблагородие…
— Какого полка?
— Штаба его величества…
— Ступай…
И адъютант поскакал в сторону.
В тот вечер как-то особенно легко было на душе у Феди Волгина. Служба у Можайского не тяготила его. Можайский был одинок, кроме Слепцова, ни с кем не дружил. Иногда вечером Можайский сажал против себя Волгина, расспрашивал его о житье на родине, потом в Лондоне и втайне удивлялся тому, сколько чуткости и великодушия было у крепостного, удивлялся веселому лукавству его ума, беззаветной любви к родине, которую сохранил на чужбине русский человек. Между тем судьба его зависит от Воронцова, от ответа из Лондона на письмо Можайского…
Вечер выдался теплый и ясный — ни облачка. Розово-синее, цвета сирени, небо светилось ровным лучезарным светом. С террасы дворца открывалась широкая аллея; две зеленые стены уходили далеко во мглу и завершились вековыми высокими тополями, тремя террасами сбегал вниз парк. Спускаясь по ступеням, Волгин подошел к фонтану Нептуна. Вокруг слышался смех, говорили на чужом языке, но шаги тысячи людей и голоса заглушал рокот водометов, поднимавших в высоту тяжелые, как бы хрустальные, струи; заходящее солнце зажигало их золотым сиянием, струи падали вниз, рассыпаясь миллионами брызг.
Когда стемнело, версальские фонтаны еще долго мерцали в вечерней мгле, и вдруг с оглушительным треском взлетели вверх три огненных шара, осветив тысячную толпу вокруг, фонтаны и мраморные статуи, белеющие в темно-зеленой чаще парка.
Начался фейерверк. Припомнилась Феде Волгину сказка про жар-птицу, и показалось, будто сказочная жар-птица золотым сиянием своих перьев озарила ночь.
…А через два дня пришла беда.
Можайский вернулся из штаба и позвал к себе Волгина.
— Сидел бы ты дома, Федор, — хмуро сказал он. — Как это тебя угораздило попасться ему на глаза?
— Кому, Александр Платонович?