Долго говорили о контрибуции, о непомерных аппетитах пруссаков и великодушии Александра. Наконец кончился завтрак, и Воронцов позвал Можайского к себе в кабинет; закурив сигару, он спросил его:
— Сколько я могу судить по вашему письму, у вас есть ко мне дело?
Можайский обстоятельно рассказал историю Феди Волгина, историю крепостного человека Воронцовых, отданного в учебу на железоделательный завод в Англии.
— Уж не тот ли это богатырь, что бился на кулачках с англичанином и победил?
Не храбрость, не спасение жизни офицеру вызвали любопытство Михаила Семеновича, а только то, что он как-то видел кулачный бой Волгина с англичанином.
Впрочем, Воронцов слушал внимательно, но когда узнал о прихоти великого князя Константина, усмехнулся и сказал:
— Великий князь — чудак. Что ему взбредет в голову, того непременно добьется… Но и отец мой, вы сами знаете, упрям… Имущество наше раздельное, Волгин — крепостной человек отца, его дворовый. Я мог бы его выпросить себе, да ведь великий князь меня в покое не оставит, а ссориться мне с ним нельзя. Уж право не знаю, как тут быть. Впрочем, ежели отец обещал ему вольную, он свое слово сдержит…
Затем он встал, давая понять, что об этом разговор окончен, и по-английски заговорил о другом:
— Сегодня советовался со мной Петр Михайлович Волконский. Государь приказал послать толкового офицера в Лондон. Скажу вам под строжайшим секретом: государь в будущем месяце поедет туда, пришло приглашение от принца-регента. Прием будет достойный победителей. Только, на беду, император задумал привезти в Лондон и показать на смотру в Гайд-парке Семеновский полк. Англичанам это не понравилось, и они, по своему обычаю, тянут с ответом. — Он перешел на русский язык: — Ты повезешь письмо государя и заодно повидаешь отца, будут тебе еще поручения от князя Петра Михайловича и Нессельрода… Ты жил в Лондоне, знаешь англичан и, я думаю, поймешь, что скрывает их гостеприимство.
Воронцов был англоманом, и Можайскому было странно слушать эти слова, но он подумал, что, вернее всего, Михаил Семенович повторяет слова Александра.
— Нехорошо забывать старых друзей, — продолжал Воронцов снова по-английски. — Это все от гордости. Я старше вас и не понимаю, что делается с молодежью. Воображаю, как думает о нынешних молодых людях мой отец… Вот взять хотя бы Раевского: что за язык… А ведь нет и двадцати лет!.. Экое дерзостное, необузданное вольнодумство! Это Миша Орлов их всех распустил.
Или вот Ермолов, Алексей Петрович… Был у него третьего дня в гостях, он так и режет при адъютанте: «Проклятая немецкая шайка! Когда избавлюсь от наглых и беспрерывных обид!» и пошел, и пошел про Беннигсена и его Аптов, Штейнгелей, Боков, которым сыпят награды куда щедрее, чем своим. Обозвал Беннигсена казнокрадом — «такому-де казнокраду пожаловал государь графский титул и сто тысяч рублей, а Раевскому и Дохтурову — шиш с маслом». После остались мы с глазу на глаз, я и говорю ему: как ты не бережешь себя, помалкивал бы при адъютанте. А он в ответ: «Скажи я ему, что б он с Ивана Великого прыгнул — прыгнет, не мигнув».
Они вернулись в столовую. Воронцов вскоре отпустил Можайского, сказав на прощание:
— Я дам тебе письмо к отцу, да ты сам расскажешь ему про этого дворового человека. Как отец решит, так тому и быть. Отцу и Константин Павлович не указ. Старик милостей не ждет и немилости не боится… Желаю тебе попутного ветра, — сейчас в Ламанше славная погода.
Вернувшись от Воронцова, Можайский пробовал утешить Волгина. Однако он сам хорошо понимал, что редко можно без проступка и наказания прослужить двадцать пять лет, а один проступок влечет за собой перевод в штрафованные, иначе — вечную службу без малейшей надежды. «Девять убить, десятого выучить!» — не так ли говорили гатчинцы? Бьют за то, что ремень не вычищен, за то, что усы не нафабрены. Уж на что сдержан был в суждениях своих Барклай и тот говорил о закоренелом обыкновении всю науку военную строить на телесном наказании и бесчеловечном обращении с солдатами.
— Нет уж, видно такая моя судьба, — сказал Волгин. Вдруг глаза его загорелись. — Одно я скажу вам, Александр Платонович: первой же обиды не стерплю. Все равно головы мне не сносить!
И по тому, как Волгин это сказал, Можайский понял: так оно и будет.
В тот же день Можайский побывал у Волконского. Петр Михайлович, как обычно неразговорчивый, сказал только, что государь обещал написать к завтрашнему дню письмо принцу-регенту, а Нессельроде пишет князю Ливену, русскому послу в Лондоне. Можайскому был дан приказ оставаться в Лондоне до распоряжения, бывать в свете, в палате лордов и палате общин, читать газеты и журналы и представить записку о настроениях общества и его чувствах к императору Александру: будет ли встреча, оказанная ему, сердечной или его приезд примут как визит вежливости.
Еще было сказано Можайскому, что он может получить пятьсот гиней и письмо банкиру на случай, если денег не хватит.
Можайский ехал в Лондон с охотой. У него была надежда спасти Волгина, он решил не оставлять его в Париже, — как-никак тот был дворовым человеком Семена Романовича, и от Воронцова зависела судьба Феди. Он велел Волгину собираться в дорогу и увидел, что тот немного повеселел. В английском посольстве и в штабе Веллингтона он постарался узнать, где находится Чарльз Кларк. Кто говорил, что он в Вене, кто говорил — в Стокгольме; так для Можайского был потерян след Анели Грабовской.
За день до отъезда Можайский решил устроить прощальный завтрак, позвать близких ему людей — братьев Тургеневых, Слепцова, Владимира Раевского. Слепцов советовал устроить проводы в ресторане Бовилье или у «Провансальских братьев», но Можайский предпочел завтрак у себя дома. Он знал, что беседа будет откровенной, а в ресторане, даже в отдельных комнатах, есть уши, и все, о чем говорили, будут знать сыщики Видока, а от него русская тайная политическая полиция.
Итак, он ждал к себе гостей; завтрак был накрыт в саду, в беседке, увитой плющом, под вековым каштаном. В те времена в Париже было еще много садов при домах и притом в самом сердце Парижа.
Юный Владимир Раевский привлекал Можайского. Семнадцати лет он участвовал в Бородинском сражении, на двадцатом году стал адъютантом генерала Михаила Федоровича Орлова, ведшего переговоры о капитуляции Парижа и подписавшего условия капитуляции. Орлов, один из храбрейших генералов, расположил к себе даже императора Александра, не склонного верить людям. Он был близким другом Николая Тургенева, вместе с Дмитриевым-Мамоновым мечтал о создании тайного общества, которое называлось бы «Орденом русских рыцарей». Об этом слышал Можайский и потому рад был видеть у себя и старшего Тургенева и юного Раевского, по слухам — любимца Орлова.
Первым приехал Николай Иванович Тургенев и тем обрадовал Можайского. Он знал, что Николай Иванович не охотник ездить в гости, что он редко покидал свою квартиру близ Булонского леса. Сергей Тургенев не обнадежил Можайского, все знали, что Николай Иванович много работает, на него были возложены переговоры и расчеты по уплате контрибуции, которую полагалось взыскать с французов. Кроме того, Николай Иванович был хром и избегал выездов, даже если того требовало дело. Можайский встретил Тургенева внизу, и, зная, что тому трудно подниматься по ступеням, пригласил остаться внизу, в гостиной.
Они сидели у окна, выходящего в сад; отсюда было видно, как вся семья Бюрден хлопотала в беседке, накрывая завтрак.
— Простите, что приехал первым, — начал Тургенев, — но вам не придется занимать меня беседой. Нынче жарко, и я немного устал… Я вижу у вас здесь не одни французские, но и русские книги… Вы их возите с собой?
— Я жил здесь три года назад, и домохозяин сохранил мою библиотеку. Вижу, что вы устали, Николай Иванович, и не стану вас затруднять, хотя при случае я хотел потолковать с вами о немецких делах.
— Говорите, — ласково улыбаясь, сказал Тургенев. — Я устал от прогулки в экипаже, а не от работы.
— Тогда позвольте спросить вас… В походную канцелярию его величества приходят жалобы прусских помещиков, что их обсчитали за фураж для нашей кавалерии, что им причинили убытки от постоя наших войск. Требуют деньги от освободителей их от ига Наполеона! Как мириться с такой неблагодарностью? Откармливали до отвала отступавших французов! Драли деньги с французов и с нас — и смеют вопить о своем патриотизме! Мне говорили, что истинные патриоты более страшились шпионов немецких государей, чем французской пули…
— Патриотизм… — в задумчивости произнес Тургенев. — Откуда его взять прусскому помещику или владетельному князю? Отец его, курфюрст, продавал своих солдат англичанам, а эти посылали их воевать с колонистами Нового Света… Наполеон хорошо знал королей и князей немецких земель. Он умел натравить их друг на друга, умел вовремя бросить лакомый кусок, и они все гурьбой бросались за подачками. Барон Штейн, правда — он патриот, говорил мне, что прусский король и немецкие владетельные князья ненавидят его более, чем Наполеона. Да, патриотизм есть, но его надо искать у немецких ремесленников, которые страдали от грабительских налогов Наполеона, у крестьян, которые принуждены были отдавать своих сыновей, тысячами погибавших в походах, добывая Наполеону новые земли и славу полководца…
…патриотизм был и у майора Шилля! Немецкие юноши не забудут попытку его поднять народ против ига Наполеона. Шилль был истинный патриот и отдал жизнь свою во имя отечества.
— Однако почему же прусский король стал во главе Тугенбунда и первый поднял свои войска против Наполеона?
— Да просто потому, что понял — русские сильнее! Вот откуда его храбрость. Впрочем, сколько раз он терял ее в этом походе. Я часто думаю: если бы французы принесли немецкому народу только освобождение крестьян от рабства, уничтожение варварских средневековых законов, если бы не было угнетения и оскорбления национального чувства, если бы восторжествовал дух конвента… — Он умолк и глубоко вздохнул. Потом заговорил о другом: — Наша встреча по пути из Аахена в Кельн запомнилась мне… Сожалею, что вы еще не нашли душевного покоя. Я заговорил с вами об этом, потому что вчера, в театре, мне показалось, вы были в глубоком горе… Сколько бед, сколько несчастий мы видели в эти годы, — с грустью продолжал Тургенев, — но свое горе, однако, ближе к сердцу, преодолеть его трудно, не правда ли, мой друг?..