7.
Знаменитый случай: «Дело Артамоновых» по-венгерски, в «Нюгате», вышло раньше, чем по-русски! Оскар Геллерт, будучи редактором «Нюга-та», написал Горькому в Сорренто. С переводом в завязавшейся переписке ему помогал младший брат Хуго Геллерт, переводчик множества произведений, который выучился языку в русском плену, и жену тоже привёз из России8. Горький передал им корректуру «Артамоновых», которая вскоре была опубликована. Всё это чистая правда, не забудем, однако, что, хотя речь идёт об общепризнанно и по своим убеждениям советском писателе, контактами с ним «Нюгат» был обязан тому, что он жил заграницей. Рукопись прибыла в редакцию не из-за «железного занавеса», а из Сорренто. Горький даже написал для «Нюгата» статью под названием «Призвание писателя и русская литература нашего времени»9. Это важная с точки зрения понимания сути эмиграции работа: обстоятельная и при этом (возможно именно в силу особого положения пишущего) на редкость непредвзятая, не задетая политикой. Горький говорит с позиций неделимой русской литературы, но даёт понять, что это относится к переходному для нее периоду: «Сегодняшнее положение русской литературы как целого очень неопределённое. Самые выдающиеся писатели в эмиграции рассеяны по
Европе, их отравила политика», «едва ли не каждый из самых замечательных и одарённых представителей русской литературы живёт за пределами России». Это Бунин, Куприн, Ремизов, Мережковский. Упоминает Горький и оставшихся на родине, самым талантливым из них он считает Сергеева-Ценского. (По рекомендации Горького в 1928 году «Нюгат» в нескольких номерах печатает с продолжениями главы его эпопеи «Преображение России» в переводе Хуго Геллерта.) Статья Горького высвечивает особенности русской литературной жизни, в том числе и ту (причем именно в связи с Сергеевым-Ценским), которая к концу двадцатых будет изжита: вопрос «тут» или «там» в середине двадцатых ещё не был столь роковым, как не стоял ребром он и в отношении самого Горького. Вот что пишет Горький о Сергееве-Ценском: «Во время революции он написал несколько замечательных вещей, одна из которых, повесть «Чудо», вышла в Берлине по-русски. Её ещё и в каком-то провинциальном русском городке напечатали, что в наших глазах есть свидетельство поверхностности цензуры, ибо с ее точки зрения вещь явно контрреволюционная». Горький называет определяющих лицо советской литературы художников, тех, кого мы и по сей день считаем значительными авторами (за исключением, пожалуй, самого Сергеева-Ценского); некоторые из них эмигрировали позднее (например, Ходасевич), иные вынуждены были умолкнуть (Зощенко); в перечень вошли такие имена как Леонид Леонов, Булгаков, Всеволод Иванов, Борис Пильняк, Андрей Белый, но в то же время Маяковский и его круг, представители авангарда, акмеисты, Пастернак не оказались в списке имен.
Самый знаменитый эмигрантский автор – Дмитрий Мережковский. Его положение сходно с горьковским: множество его произведений были переведены на венгерский еще до первой мировой войны, и своей неувядающей и в межвоенные годы популярностью он был обязан прежде всего давним сочинениям. Успех Мережковского был, однако, неоднозначен: современная ему, по сей день служащая нам ориентиром венгерская критика давала его захватывающим книгам не слишком высокую эстетическую оценку. Так, Аладар Балинт не просто называет «Леонардо да Винчи» (1901) донельзя перенасыщенным местами действия и событиями, ловко написанным, но легковесным романом, но еще и упрекает автора в «лживом пафосе русского национального самосознания» в связи с появляющейся в конце книги фигурой иконописца10. Интереснее всего критическая статья в «Нюгате» по случаю выхода в Венгрии в 1921 году сборника эссе Мережковского о русской и западноевропейской литературе «Вечные спутники» (1897). В ней автор «уличается» в том, что, подходя ко всему с «русской меркой», он при этом испытывает неутолимую тоску по западной культуре. Осудив книгу за догматизм и национализм, рецензент обнаружил в ней родство со «Сметённой деревней» Дежё Сабо: для обоих писателей «расовые ценности» превыше всего11. Особенный успех имел писавшийся Мережковским уже в эмиграции и вышедший на венгерском языке в 1933 г. его трактат «Иисус Неизвестный», хотя ни тогда, ни позже венгерская критика не причисляла его к высокой литературе: автора чествовали скорее как мыслителя-мистика, вплотную подошедшего в этой книге «к величайшим из вопросов о первопричине, начале и конце мира и бытия»12. Переломный в жизни Мережковского разрыв с родиной остался как бы и незамеченным критиками. Что неудивительно, ибо даже опосредованно он не отразился в его сочинениях. Свидетельствующая об осведомлённости автора, жаждущая проникнуть в суть идей этого «вечного русского» писателя и при этом несколько высокопарная статья в «Нюгате» о Мережковском завершается так: «Истинные величины русской литературы, граф Лео Толстой (описка, имелся в виду Алексей Толстой, кстати, уже вернувшийся к тому времени, а именно весной 1923 г. в Россию – Э.Ш.), Куприн, Бальмонт, Бунин живут в Париже и в Берлине, Северянин в Эстонии (…) Горький возвращается домой, переходит на сторону революции, после чего замолкает в отвращении. (…) 1921 год. Год, когда Мережковский выпускает в свет последнюю часть второй своей трилогии, «14 декабря», в Берлине и в Париже, в этих мировых антиподах, как бы возвещая тем самым свой окончательный триумф над скачущим на розовой свинье (sic!) обожаемым и ненавистным Западом. Жена разделяет с ним изгнание, в котором он со всё той же фанатической верой и апостольским рвением пишет Христа и Антихриста, Толстого, в святой своей одержимости истиной Третьего завета пишет пророчества, как когда-то на страницах «Северного Вестника» или «Нового пути». (…) Издалека Мережковский оплакивает несчастье падшей, многогрешной, обожаемой своей матери, святой Руси. Последний его труд – «Антихрист». Последнее пристанище святому безумию мятущейся в отчаяньи русской души»13. За Мережковским в порядке известности следовал Бунин, одна из повестей которого (см. ниже) была переведена ещё до принесшей ему в 1933 г. настоящую славу Нобелевской премии. Венгерская пресса ценила Бунина выше Мережковского, правда, читателей у него было, скорее всего, поменьше, а вот пафосных дифирамбов в адрес «русскости» как таковой, подразумевавшей заведомо чудодейственные качества – отнюдь! Столь же типично было отмечать в Бунине продолжателя традиций классической русской литературы XIX века. Вот как начиналась основательная, с обзором всего творчества, статья по случаю выхода в свет на венгерском языке в 1926 г. «Митиной любви» (в венгерском переводе «Святыни любви»!). «Россия – неисссякаемая древняя почва, которая – какие бы вихри не бушевали над нею – вечно родит великих художников, с необычайной философской силой указующих новые пути, открывающих новые глубины. И в том, что роман сегодня – это нечто большее, чем просто развлечение, в значительной степени есть заслуга русских писателей, запускающих свою храбрую руку в самые глубины человеческой души, чтобы нащупать там потаённые её проблемы. Мы знали и ждали, что сегодня, когда русская нация гибнет от ужаснейших эпидемий, закалённый в муках и облагороженный ими родится новый русский классик, наследник Гоголя, Тургенева, Достоевского, Чехова»14. Менее патетичен другой рецензент, Меньхерт Лендел: он приветствует не из ряда вон выходящего писателя, а отличную книгу: «’Святыня любви” показала любовь с новой стороны»15. Присуждению Бунину Нобелевской премии посвящено несколько коротких газетных сообщений и интервью, среди них и заметка Костолани, несколько романтически представлявшего себе её вручение русскому писателю, который «с 1920 г. живёт во французской глуши, в нужде, а то и в голоде, и вот – что за счастье вообразить! – благодаря давно покойному динамитчику французский почтальон вот-вот вручит ему восемьсот тысяч франков». Сам Костолани, вероятнее всего, успевший прочесть к этому времени только «Господина из Сан-Франциско», видит в Бунине наследника Чехова и Толстого16.
Очень интересная, толковая, выдающая в авторе знатока своей темы статья о Бунине выходит в «Budapesti Szemle» («Будапештском обозрении») в 1934 г.17 Автор её, Ласло Берени, отмечает безразличие, с которым венгерская пресса отнеслась к Нобелевской премии Бунина. Причину тому он видит в политике, достаточно убедительно объясняя политическими мотивами отсутствие подлинной (т. е. исходящей именно из художественных достоинств произведения) рецепции эмигрантской и отчасти советской русской литературы. Бунина и Мережковского упрекали в том, что они отвернулись от оставшихся на родине и смирившихся с советской властью русских писателей. По мнению Берени, упрёк этот несправедлив, но зато «его считает справедливым то самое международное литературное общественное мнение, у которого не нашлось ни слова протеста по поводу кровавых гекатомбов русского террора, и которое теперь с такой неслыханной щепетильностью не желает, не в силах простить бездомным русским писателям, что те смеют поднять голос в защиту гибнущей тысячелетней православной культуры. То самое общественное мнение, которое с опаской и лишь изредка заводит речь о кровавых муках русского народа и ужасах новой жизни, расценило как политиканство и грех слово писателей-эмигрантов в защиту страждущего русского народа». То есть причина молчания не в том, что политически ангажированная литературная общественность приняла сторону советской литературы – на то и существует в разных странах левая пресса – а в том, что европейское общественное мнение чувствует себя неловко из-за антисоветских взглядов русских, живущих на Западе.
На одной из вышедших в 1926 г. двух книг по истории русской литературы, др. Иштвана Семана18, особенно задерживаться не стоит, самое интересное в ней – сам факт ее появления. Опровергая свое название «Новая русская литература», она излагает курс истории русской литературы целиком, уделяя литературе новейшего времени лишь несколько страниц. Читателю бросается в глаза, что автор имел дело исключительно со вторичными источниками, порой превратно толкуя их. Единственная серьёзная заслуга книги в том, что она впервые в венгерской критике упоминает Ахматову и Гумилёва, причем в положительном плане. Историческая концепция работы на редкость незатейлива, Шандор Бонкало разделался с ней в своем труде по истории русской литературы, приведя слова одного эмигрантского писателя: среди первопричин революции ищи еврейскую интригу.