Многие сотрудники АРА обрадовались, что миссию продлили, и особенную радость, пожалуй, испытал Гарольд Флеминг, который пытался попасть в Россию с тех самых пор, как в прошлом августе услышал о рижских переговорах. Флеминг в то время работал в АРА в Праге и составлял для лондонского отделения отчеты о ходе продовольственных операций и общей экономической ситуации в Чехословакии. Он родился в Салеме, в Массачусетсе, в 1900 году и учился в Брауновском университете. Он входил в Студенческий армейский учебный корпус и готовился к отправке на поля сражений в Европу, но конец войны разбил его мечты о заграничном приключении. Он перевелся в Гарвард, где изучал экономику, и получил степень бакалавра в 1920 году, а остаток года проработал в отделении YMCA в Лондоне. После этого, скопив немного денег, он отправился в поездку по Европе, добрался до Праги и поступил на работу в АРА.
Через несколько дней после того, как в августе 1921 года Флеминг написал Уолтеру Лайману Брауну в лондонское отделение АРА, что хочет принять участие в российской миссии, у него обострилась болезнь почек. В последующие недели его состояние ухудшалось, поэтому в октябре его пришлось перевести в университетскую больницу в Вене. Врачи боялись, что придется делать операцию. О болезни Флеминга сообщили его родственникам в Массачусетсе. В декабре Флеминг все еще оставался в больнице. В АРА решили отправить его назад в США, как только он достаточно окрепнет, хотя Флеминг утверждал, что по выздоровлении хочет остаться в Европе и продолжить работу в АРА. Капитан Артур Ринг-ленд, под началом которого он работал в Праге, исключительно высоко отзывался о его профессиональных и личных качествах, но стоял на своем. В середине декабря Флеминга наконец выписали из больницы, но оказалось, что возвращаться ему некуда: Рингленд сообщил ему, что пражская миссия завершает свою работу, а российская в нем не нуждается. Флеминг некоторое время провел в Италии, а затем вернулся в австрийскую столицу, надеясь устроиться в местное отделение АРА, но там сказали, что вакансий для него нет. Удрученный, Флеминг отправился в США.
И все же он не опустил руки. Он писал в нью-йоркское отделение АРА и получал отказ в ответ на каждое письмо. В конце концов удача ему улыбнулась. 15 мая 1922 года, всего через четыре дня после очередного письма с отказом, из лондонского отделения в нью-йоркское телеграфировали, что Флеминг может немедленно приступить к работе в России и занять должность в историко-статистическом отделе. “Дело срочное”, – говорилось в телеграмме. Флеминг несказанно обрадовался. Его мечта наконец сбылась.
Илл. 47. Гарольд Флеминг
Через пять дней он поднялся на борт парохода “Райндам”, принадлежащего компании Holland America Line, и отправился из Нью-Йорка в Лондон. Он зашел в штаб-квартиру АРА на Итон-сквер в Белгравии, чтобы оформить документы: ему полагалось жалованье 200 долларов в месяц плюс суточные – 6 долларов в день. Его официально предупредили, что при “вовлечении в политическую или коммерческую деятельность любого характера” он будет незамедлительно уволен, после чего ему придется оплачивать возвращение домой из собственного кармана. Прежде чем отправиться в Россию 5 июня, Флеминг заглянул в универмаг “Селфриджес”, чтобы купить продуктов в дорогу.
Он приехал в Москву 10 июня. Первым делом ему велели привиться от тифа, паратифа и холеры, а затем заняться подготовкой большой карты, показывающей охват операции АРА по стране. Он написал родителям в Беверли, Массачусетс, что чувствует себя гораздо лучше, чем перед отъездом, главным образом благодаря обилию свежего воздуха и физической активности: опасаясь подхватить тиф в переполненных трамваях, он везде ходил пешком. “Москва – это нечто среднее между современным Лондоном и древними Помпеями”, – написал он[321]. На улицах бурлила жизнь, магазины были полны товаров, люди сидели в ресторанах и кафе, но при ближайшем рассмотрении все оказывалось не таким, как на первый взгляд. Проходя мимо большого универмага Моссовета напротив Большого театра, Флеминг заметил в витрине коробки с пленкой Kodak. Удивленный, он остановился и заметил на коробках надпись: “Проявить до 1 февраля 1918 года”. Его изначальный восторг от прибытия в Россию вскоре развеялся. Он назвал Москву “самым отсталым и устаревшим метрополиям, который [ему] довелось повидать”[322]. Работа ему нравилась, но вечера казались невыносимыми. Читать было нечего, а театры ему быстро наскучили, поэтому в свободное время он гулял в одиночестве по паркам, бросая полные вожделения взгляды на русских женщин.
Затем все изменилось. Ее звали Полина Жирнова. Они познакомились в конце июля, когда она пришла преподавать ему русский. “Дорогие мои, – написал он, сразу став другим человеком, – прежде всего хочу сообщить вам, что дела у меня идут превосходно. Дни напролет я счастлив, пребываю в добром здравии и чувствую себя готовым к новым начинаниям”[323]. Он сказал родителям: “Я нашел хорошенькую азбуку, которая говорит исключительно на русском и, кажется, симпатизирует мне не меньше, чем я симпатизирую ей, а мне она весьма симпатична”[324]. Он устроил, чтобы ее стали снабжать продовольственными посылками.
Вскоре Гарольд и Полина стали неразлучны. Все время они проводили вместе: по выходным гуляли в парках в Москве и Подмосковье, где устраивали пикники, купались и катались на лодках. Вечерами они посещали ужины с “бывшими графинями, княжнами или кем-то в этом духе”[325], как писал он сам. До поздней ночи они вели беседы за чаем, а иногда ходили на балет и затем отправлялись в гости к друзьям, где вино лилось рекой. Поздние сборища утомляли Флеминга: “Эти русские убивают меня своим полуночничеством”[326]. Из любви к фотографии он купил две камеры – VPK, карманный автографический Kodak, невероятно популярный у солдат во время войны, и немецкий Atom с цейсовским объективом. В начале августа он сообщил родителям, что стремительно влюбляется в Москву и сильно расстроится, когда ему придет пора уезжать.
Впрочем, был один аспект московской жизни, который Флемингу не нравился, и это российская рабочая этика. Вскоре после приезда он нанял чертежника, которому велел каждый день приходить на работу ровно в 9 утра. “Конечно, – ответил чертежник, – вот так нас и эксплуатируют капиталисты”. Неудивительно, что Флеминг с ним не сработался: через несколько недель чертежника пришлось уволить. “Я собираюсь внедрить несколько способов контроля работы машинисток, – писал он родителям. – Среди неторопливых, медлительных, мечтательных бездельников они хуже всех. Стоит кому-нибудь подойти к двери, как все машинки затихают; стоит начать ругать одну из них или разъяснять ей суть новой задачи, как все машинки во всем отделении перестают печатать <…> Похоже, они считают коллег семьей, а рабочие часы – развлечением”[327]. Впрочем, он довольно быстро сколотил небольшую команду из двух чертежников и четырех машинисток, “которые дрожали, заслышав [его] шепот”. Теперь работа спорилась. Его личная и профессиональная жизнь пришли в гармонию. “Полагаю, я не прочь остаться в России на пару лет <…> Все идет великолепно, и мне в жизни не было так хорошо”[328].
Глава 16Венчание в Исаакиевском соборе
Вскоре после возвращения в Казань Чайлдс снова уехал в инспекционную поездку по двум новым территориям – Вотской автономной области[329] и Пермской губернии, – после включения которых Казанский округ стал обслуживать около 4,5 миллиона человек и 230 тысяч квадратных километров. 19 июля Чайлдс, Симеон и шофер Анатолий отправились в путь на “кадиллаке”. “Подобно непроезжим дорогам на западе Америки, дорогу, по которой мы ехали, порой было трудно различить в зарослях травы, – отметил Чайлдс в дневнике. – Часто нам было легче ориентироваться по телеграфным столбам, чем по следам, оставленным прошлыми путешественниками”[330].
Через два дня они остановились в селе Каракулино, находящемся на Каме в Пермской губернии. Чайлдс встретился с молодым человеком, очевидно секретарем уездного совета, и спросил его, как обстоит ситуация с продовольствием и насколько хорошо идет гуманитарная операция. Ему хотелось знать, понимают ли крестьяне, кто именно им помогает и откуда поступают продукты. Но чиновник сообщил Чайлдсу, что нет никакого смысла сообщать крестьянам, что продовольствие приходит из Америки, потому что крестьяне не имеют представления ни об Америке, ни о любых других местах за пределами их маленького мирка. Его слова подтвердили наблюдения Чайлдса:
На основе взаимодействия с российскими крестьянами я могу сказать, что простые русские люди в массе своей невежественны, но я все сильнее сомневаюсь, что человек, не бывавший в России, может в полной мере осознать масштабы этого невежества. Порой после разговора с ними складывается впечатление, что они немногим лучше животных, и все же они проявляют такие глубокие человеческие чувства, что неизбежно напрашивается вывод, что, получив возможность, которой заслуживает каждый человек, но в которой так долго отказывали русским, они непременно покажут, на что они способны[331].
Если и считать это комплиментом, то выражен он весьма неловко.
Большинство советских чиновников полагали, что крестьянам известно, откуда приходит помощь и кто их спасает, и власти опасались, что из-за этого крестьяне составят слишком высокое мнение о далеких благодетелях. Тем летом жители села Большая Глушица в Самарской губернии отправили в губисполком письмо, явно составленное под диктовку властей: “Советская власть дала нам озимое и яровое зерно, наша народная власть призвала американскую помощь; мы благодарны родной нашей власти за приглашение и обещаем на нашей советской земле обойтись без помощи заграничной буржуазии в дальнейшем, о чем просим передать товарищу Ленину”