{57}.
Перед самым открытием сейма поступило указание самых отъявленных врагов России арестовать. Это и было сделано Репниным. Заседание сейма было назначено на 23 сентября 1767 года. Но не дремали и разведки французского короля и австрийского императора. Они тоже готовились к сейму и решили сорвать его, играя на национальном фанатизме поляков. Своим орудием они избрали Ватикан: пана назначил в Польшу интернунциуса Дурини и выступил с посланием против уравнивания в правах диссидентов с остальным польским населением. Таким образом, в Польше орудовала объединенная католическая клика в лице Ватикана, Австрии, Франции и фанатичной шляхты. Они представили дело так, будто русский двор выступает против католической религии. По всей стране распространялись листовки, сфабрикованные Дурини, выступали епископы и крупные землевладельцы.
23 сентября, в день открытия сейма, в доме князя Радзивилла в Варшаве собрались все послы (депутаты сейма). Внезапно туда прибыл Дурини и произнес зажигательную речь против диссидентов, призывая католиков драться до последней капли крови, запрещая послам вести переговоры с русскими и обещая им благословение папы и самого Христа.
Все здание, построенное Репниным, грозило рухнуть и похоронить под собою не только диссидентское дело, но и всю политику России в Польше.
Извещенный об этой трагикомедии, разыгранной разведкой противного лагеря, русский посол немедленно отправился в дом Радзивилла. Этот отчаянный шаг грозил Репнину смертью. Наэлектризованные до предела защитники Иисуса Христа готовы были убить его, справедливо усматривая в лице этого человека непосредственного организатора диссидентского дела. Репнина предупредили, что ему грозит смертельная опасность; но он пренебрег этим и, явившись к взбудораженным послам, сумел укротить их силой своей воли, убежденностью, своим спокойным видом и выдержанностью. Он заявил им, что приехал не к ним и не для переговоров, а в гости к Радзивиллу, что он с ними ни о чем трактовать не будет, ибо они никем не уполномочены, что он им рекомендует не входить в раж, ибо это никого не напугает, что не следует вставать в позу защитников религии, ибо никто на католицизм не покушается, а диссидентский вопрос — суть вопрос правовой, гражданский.
Заявление Репнина, его поведение стали ушатом холодной воды на разгоряченные головы польских шляхтичей. Они моментально успокоились, перешли от угроз к мольбам, и вся комбинация иезуитов лопнула, как мыльный пузырь. Панин в письме от 15 октября 1767 года одобрил действия российского посла и поблагодарил его за умное и мужественное поведение.
1 октября открылся сейм. В первый же день с заявлениями выступили епископы Киевский и Краковский, указав, что акт конфедерации о диссидентах — это дьявольское наваждение, а епископ Краковский Солтык крикнул знаменитое «Не позволям!», подхваченное большинством сейма.
Тогда Репнин решил покончить с вожаками католической оппозиции: ночью были арестованы и отправлены в Россию епископ Краковский Солтык, Киевский Залуский, гетман коронный Ржевуский и его сын староста Долинский.
Надо сказать, что обращение с арестованными панами было весьма мягким, вежливым и в ссылке им были обеспечены хорошие условия. По повелению Екатерины их доставили в Смоленск, где они жили в частных домах, специально снятых за счет Коллегии иностранных дел. Дома были специально меблированы. Для прислуживания арестантам велено было нанять на месте прислугу. Продукты, по инструкции, закупались для них на рынке, и на их содержание на первых порах было ассигновано 10 000 рублей, что по тем временам составляло огромную сумму. После арестов работа сейма протекала спокойно. Сейм избрал комиссию для выработки закона о диссидентах, а Репнин и Панин готовили новый договор с Польшей, где ясно была изложена позиция относительно диссидентов и польской конституции.
Сейм начал свою работу 1 октября 1767 года, а в августе 1768 года Репнин смог рапортовать, что диссидентский вопрос решен, что сейм принял закон о диссидентах и признал Россию гарантом диссидентских прав и основных законов республики. Несомненно, была проделана огромная работа, и Репнин заслужил награду. Он получил орден Александра Невского и 50 000 рублей деньгами. В какой обстановке ему приходилось работать и с какими кадрами, видно хотя бы из краткой характеристики основного его агента, если его можно так назвать, коронного маршала конфедерации князя Радзивилла. В письме от 11 декабря 1767 года Репнин пишет о нем:
«…он нам как теперь, так и впредь не инако может служить, как пугалищем против Чарторижских, а притом по имени и богатству своему представлять его можем как чучелу для подлости и самого мелкого дворянства, а дел делать он своей персоной нимало не в состоянии, и надежды в оном на него ни малой полагать не можно. Почтения он от резонабельных и знатных людей нималого иметь не может по образу подлаго его обхождения, которому и точное теперешнее его состояние явным доказательством, ибо он уже две недели так пьян, что с постели все то время не в состоянии встать, и лежучи всякой день сие безобразие продолжает. Какую же надежду на такого человека положить можно…»{58}
Таков был знаменитый князь Радзивилл — опора Речи Посполитой, вершитель судеб Польши, беспробудный пьяница, грубиян, бездельник, громила и продажная тварь, торговавшая собой поочередно то при саксонском доме, то русской разведке, при любом, кто давал больше, кто мог ему гарантировать нещадную эксплуатацию холопа, крепостного раба. Не многим лучше были и другие. Примас Подоский был плутом из плутов, продажнейшим из продажных иезуитов. Он торговал своей честью и родиной бесстыдно. Подскарбий коронный граф Вессель, подвизавшийся в русской партии, как было установлено перлюстрацией его корреспонденции, вел двойную игру.
Вообще, все магнаты, в том числе и диссидентские вожди, поглядывали одним оком на Петербург, а другим косили в сторону Пруссии, Саксонии и дальше — на Вену и Париж. Когда начались аресты оппозиционеров в сентябре 1767 года, все «сторонники» России бросились толпой к Репнину и Панину хлопотать об амнистии.
Большую игру пришлось вести Репнину со своим «коллегой{59}, прусским послом в Варшаве Бенуа. Фридрих II не был в восторге от того, что России удается проводить свою линию в Варшаве. Он был готов «поделить все тяготы» по диссидентскому вопросу, лишь бы стать вместе с Екатериной II коллективным гарантом решений сейма 1767 года. Но русское правительство, прекрасно понимая прусские маневры, очень ловко отвело притязания его прусского величества, не пожелав принимать его «жертвы».
О поведении польского короля нечего и говорить. Оценка, данная ему Екатериной II, а именно что он был наименее достойным кандидатом в короли, оказалась вполне справедливой. Это был тип истеричного фантазера, который, как самовлюбленный нарцисс, считал, что все может и что ему все простят. Не успел он надеть корону, как вступил в конфликт с Пруссией из-за таможен, и первые годы его царствования сразу омрачились таможенной войной с Пруссией. Затем он возомнил, что может вести собственную внешнюю политику, и обратил свои взоры на Францию — главного врага России, из рук которой он получил польскую корону. Когда возникла проблема с диссидентами, он вдруг воспылал любовью к своему католическому народу и заявил, что готов умереть, но не допустить диссидентов в сейм. Есть любопытный документ — его письмо к польскому послу в Петербурге графу Ржевускому от 26 сентября 1766 года:
«Пользуюсь свободою от занятий, которыя обстоятельствами все более осложняются для меня, чтобы излить вам мою душу. Последния данныя Репнину повеления возстановить диссидентов даже в законодательстве являются истинным громовым ударом для страны и лично для меня. Если только возможно, то поставьте императрице на вид, что корона, которую она мне доставила, станет для меня одеждою Несса: я буду сожжен ею и мой конец будет ужасен. Я не могу скрыть от вас, что я очень ясно предвижу ужасный выбор, на который я вскоре буду вынужден, если императрица будет настаивать на своих повелениях, ибо мне придется или отказаться от столь дорогой для моего сердца и столь необходимой для моего царствования и моего королевства дружбы императрицы, или пришлось бы мне оказаться изменником моему отечеству.
Невозможно живее чувствовать все потери, которыя я предвижу в случае утраты дружбы и поддержки российской императрицы. Но что делать, когда строжайший долг говорит во мне? Я знаю, что это может стоить мне короны и жизни. Я знаю это, но еще раз я не могу изменить моему отечеству, если у императрицы остается хотя малейшее чувство благоволения ко мне.
Я знаю, что сила все может, но разве ее употребляют против тех, кого любят, чтобы принудить их к вещам, которыя они считают величайшим злом? Я не мог решиться написать все это императрице. Я боялся, чтобы мое сокрушенное сердце и крайнее возмущение моего духа не внесли в мое письмо какого-либо выражения, которое вместо того, чтобы умилостивить ее, могло бы ее разсердить, но вы сделайте что можете. Дело идет обо всем для вашей страны и для вашего друга, который никогда не чувствовал сильнее всю горечь своего скорбнаго королевствования, как в этих ужасных обстоятельствах. Погибнуть ничего не значит, но погибнуть от руки, которою любишь ужасно»{60}.
Это «творение» типично скорее для истеричного любовника, героя провинциального романа, нежели для главы государства. На что может рассчитывать государственный деятель, посылая это слезливое, романтическое послание?
Екатерина, прочитав сие «произведение», продиктовала Панину ответ:
«Что она искренне скорбит о том положении, в какое ставит короля дух партий; что она не узнает более просвещенного мужа и искусного политика; что не во власти императрицы изменить, если король желает настаивать на своем мнении между двумя альтернативами — дружбой императрицы к нему и к республике и актом справедливости, собственной славы и прочного блага государства, кот