обсуждает возможность столкновения с Англией. Пытается развивать и морские, и сухопутные силы при явно недостаточных технических средствах и экономических силах. Но он до конца надеялся избежать этого столкновения. Он долго обманывал себя расчетом на такое соглашение между Россией и Англией по всем вопросам восточной политики – и в Средней Азии, и на Балканском полуострове, которое примирит их антагонизм и предупредит последствия слагавшегося англо-французского союза или даже его расстроит. Деятельная работа русской дипломатии в конце 1840-х и начале 1850-х гг., которой Николай сам руководит, проникнута стремлением закрепить разлагавшуюся систему мирных отношений и выйти из нараставшей изоляции России с помощью приемов, уже недостаточных и далеких от политической действительности. Николай, живший в мире «династической мифологии», по выражению его немецкого биографа[9], приписывал, в своем державном самосознании, решающее значение в ходе политических событий личным отношениям, взглядам и предположениям правящих лиц, смешивал иной раз значение формальных международных обязательств и личных бесед или писем, какими обменивались власть имущие. Технику международных отношений он представлял себе в форме личных сношений и отношений между государями, непосредственных или через уполномоченных ими послов; зависимость политики от борьбы парламентских партий и смены министерств в конституционных государствах, по его мнению, лишает ее устойчивости, а заключенные трактаты – прочного значения. Он строит существенные заключения и расчеты на прусской дружбе, австрийской благодарности за венгерскую кампанию, на английском благоразумии, к которому обращается в личных переговорах, на плохо понятом самолюбии Наполеона III, которому должно польстить приглашение в Петербург с обещанием «братского» приема у русского самодержца (что французский император, естественно, принял как обидную бестактность) и т. п. Преувеличивая значение приемов, традиционных в международных сношениях эпохи абсолютизма, Николай дипломатическими иллюзиями отгонял от себя до последней возможности ожидание неизбежного взрыва огромной борьбы. В этом – один из корней своеобразного трагизма того положения, в каком он очутился при начале войны 1854–1856 гг. Другой – вырос из раскрывшейся ужасающей слабости громоздкого государственного аппарата перед задачами напряженного боевого испытания.
Официальная фразеология (больше, чем идеология) связала и балканскую политику Николая со старинными русскими традициями. В обманчивом расчете на то, что западные державы в конце концов уступят и не пойдут на решительную борьбу против русского протектората над Турцией и ее христианскими подданными, Николай поставил ребром вопрос о своем притязании на авторитетное покровительство православной церкви в пределах турецкой империи, т. е. ввиду государственно-правового и административного значения константинопольского патриарха – над всем православным населением Оттоманской Порты. А на объявление войны Турцией 19 октября 1854 г. ответил манифестом, где причиной войны выставил защиту законного права России охранять на Востоке православную веру. Эта политика – прямой вызов западным державам – привела к непосильной борьбе, без союзников, с целой коалицией. Техническая отсталость свела в этой борьбе на нет значение русского флота. Мертвящий формализм николаевской системы и навыки безответственной рутины обессилили русскую армию. При строгой внешней выправке эта армия оказалась слишком пассивным орудием высшего командования. Суровая и бездушная муштровка подорвала энергию и находчивость ее отдельных тактических единиц, а навыки механически-стройного движения сплоченных масс, выработанные на плац-парадах, были вовсе бесполезны на поле битв. Живая и полная одушевления армия 1812 г. не пользовалась сочувствием Николая и его братьев. По их убеждению, походы 1812–1814 гг. испортили войска и расшатали дисциплину; все усилия были направлены на уничтожение ее духа, казавшегося слишком гражданским. Но всего тягостнее сказалась на ходе войны крайняя дезорганизация тыла – его несостоятельность в снабжении армии, в санитарной и интендантской частях. И внешние и внутренние условия, в каких протекала война, были полным крушением николаевской политической системы.
В конце 1854 г. беспомощно и бесплодно прозвучал патетический манифест, которым Николай пытался сделать войну «отечественной», наподобие 1812 г., призывая страну к самозащите, а 18 февраля 1855 г. он умер, так неожиданно и в таком подавленном настроении, что многие не хотели верить в естественность этой смерти.
VII. Личные итоги
Про младшего из Павловичей, Михаила, рассказывали, что за границей, в штатском платье, он был очень простым и приветливым собеседником, а возвращаясь в Россию, переодевался на границе в туго затянутый военный мундир, говорил себе в зеркало, перед которым оправлялся: «Прощай, Михаил Палыч», и выходил на люди тем резким и жестким фронтовиком, каким его знали в России. Та же двойственность, прикрывавшая условной личиной человеческую натуру и в конце концов неизбежно ее искажавшая, характерна и для его братьев – Константина, Николая. Тяжелый, неуравновешенный нрав, мелочной формализм и порывы грубой раздражительности были общими у Константина и Михаила. Конечно, можно эти черты отнести, в значительной мере, к наследственности по отцу. Но и весь строй жизни, в атмосфере тогдашней военщины, создавал условия для крайнего развития этих черт. Николай знал особенности своих братьев и часто тяготился ими. Но поделать с этим ничего не мог. Отношения к старшему, Константину, были осложнены теми правами на престол, которые от него перешли к Николаю и память о которых осталась в его пожизненном титуле цесаревича, а Константин не раз пытался проявлять свой авторитет старшего, к тому же блюстителя заветов Александра. Но и помимо того, династические воззрения Николая придавали его отношению к братьям особый характер; он не мог отрицать за ними права на некоторое соучастие во власти, по крайней мере в военном командовании. В письмах к жене он иной раз жаловался на тяжелый нрав Михаила, который своими выходками производит нежелательное впечатление и в обществе, и в армии. Он считал его нервнобольным. «Это прискорбно, – писал он, – но что я могу поделать; в 50 лет не излечишь его от такой первичности».
Николай был, в общем, более уравновешен, чем его братья. Но и его натуре не были чужды те же черты, то и дело выявлявшиеся весьма резко. И он легко терял самообладание в раздражении – и тогда сыпал грубыми угрозами или произвольными карами; терялся в отчаянии от неудач – и тогда малодушно жаловался, даже плакал. Сильной, цельной натурой он отнюдь не был, хотя понятно, что его часто таким изображали. Его образ как императора казался цельным в своем мировоззрении и политическом поведении, потому что он – выдержанный в определенном стиле тип самодержца. Но это – типичность не характера, а исторической роли, которая не легко ему давалась.
Бакунин в 1847 г. так характеризовал внутреннее состояние России: «Внутренние дела страны идут прескверно. Это полная анархия под ярлыком порядка. Внешностью бюрократического формализма прикрыты страшные раны; наша администрация, наша юстиция, наши финансы, все это – ложь: ложь для обмана заграничного мнения, ложь для усыпления спокойствия и совести государя, который тем охотнее ей поддается, что действительное положение вещей его пугает». Николай представлялся ему иностранцем в России; это – «государь немецкого происхождения, который никогда не поймет ни потребностей, ни характера русского народа».
А в 1858 г., после смерти Николая, прямой антипод Бакунину Валуев положил начало блестящей чиновничьей карьере запиской «Думы Русского», где главной причиной падения Севастополя объявлял «всеобщую официальную ложь». И таково было почти общее суждение о николаевской России.
Глава этой официальной России любил декоративность, придавал своим выступлениям театральные эффекты. Порывы несдержанной резкости покрывались сценами великодушия. Он был способен после грубого оскорбления, нанесенного публично, извиниться торжественно, пред фронтом, и думал, что одно искупает другое, зная, что такие жесты производят впечатление на среду, пропитанную сознанием несоизмеримости между господином и слугой. Иностранцы, не без иронии и возмущения, отмечали эту смесь резкого высокомерия и вульгарного популярничанья в его поведении: покорные слуги должны были трепетать перед своим господином и ценить на вес золота его привет, рукопожатия, поцелуй.
Самая «народность», принятая в состав основ официальной доктрины, вырождалась в декоративный маскарад русских национальных костюмов на придворных празднествах. Этот маскарад получал иной раз жестокое политическое значение, когда, например, в Варшаве было предписано польским дамам представляться императрице – в сарафанах. Польки повиновались, и Николай писал с удовольствием: «Так цель моя достигнута; оне наденут не польский, а русский костюм». Бакунин был прав: подлинное русское самолюбие подсказало бы Николаю, что такой сценой унижены не польки, а русский сарафан. Николаю такое ощущение было чуждо: ведь и любимое им военное дело вырождалось в декорацию, вредную для боевой техники, мучительную для войск. Нашелся патриот, который решился пояснить ему, что принятый им способ обучения войск ведет к «разрушению физических сил армии», к необычайному росту смертности, подрыву сил и неспособности к труду. «Принята, – писал он, – метода обучения, гибельная для жизни человеческой: солдата тянут вверх и вниз в одно время, вверх – для какой-то фигурной стойки, вниз – для вытяжки ног и носков; солдат должен медленно, с напряжением всех мускулов и нервов, вытянуть ногу в половину человеческого роста и потом быстро опустить ее, подавшись на нее всем телом, от этого вся внутренность, растянутая и беспрестанно потрясаемая, производит болезни; солдат после всех вытяжек и растяжек, повторяемых несколько раз в день по 2 часа на прием, идет в казармы, как разбитая на ноги лошадь». Но результаты этой массовой пытки – стройные движения масс в красочных мундирах на смотрах и парадах – восхищали Николая своей яркой картинностью. Тут – высшее для него воплощение «порядка». Его эстетика пропитана милитаризмом как ее лучшим воплощением. Его политика и эстетика удивительно гармонируют между собой: все по струнке. Он любил единообразие, прямолинейность, строгую симметрию, правильность построения.