Ирина Ракша
Из книги «Верю, надеюсь, люблю»
Самописка(Психологический этюд)
Сперва я хотела назвать этот рассказ «Ручка» или «Авторучка». Но отказалась. Очень уж в лоб. И решила назвать «Самописка» (люблю названья с интригой, с изюминкой). Слово, конечно, старое, отживающее. И захотелось его сохранить для читателя, продлить ему жизнь. «Самописка»… Что? Она сама, что ли, пишет? Ну, не совсем, конечно, сама, а частично. Словно кто-то ей сверху подсказывает, с неба диктует. Вот и оставила название – «САМОПИСКА».
Сегодня, как и всегда, в каждом доме живут любимые вещи. Предметы. Удобный старинный нож, например, или ложка. Кресло. Книжный шкаф или лампа. Они несут в себе память о прошлом, судьбы, привычки близких людей, которые уходят корнями в глубину семейного рода. Есть такие предметы и в моём доме. Например, обожаю нож, не просто бабушкин, а даже прабабушкин, века XIX, с тонким лезвием, который и сегодня режет лучше других, точнее других. Пусть даже и современных, и красивых, и раззолотых.
Есть и среди мебели любимые, памятные предметы. Конечно, уже доживающие свой век. Например, тумбочка с потайным ящиком на ключике. Или туалетный столик с зеркалом времён Льва Толстого. Или кресло-модерн начала XX века. У моих дорогих бабушки и деда, живших на Таганке, тоже были любимые предметы. И главными в столовой были два главных «ковчега». Бабушкин буфет с посудой внутри – это бабушкин мир, а напротив письменный стол с настольной лампой, книгами, документами – это мир дедушки.
Внизу буфета белел дорогой фарфор – блюда, супница с фигурными ручками, соусники. Но главное – аккуратные стопки различных тарелок по двенадцать штук (т. е. дюжина. А были и по две дюжины, и полдюжины. То есть сервиз большой, малый, двойной. Тарелки – закусочные, глубокие, мелкие, десертные). А на бабушкином сервизе сбоку и по краям цвели цветы с одинаково яркими чудо-ромашками и синими васильками. И казалось, весь первый «этаж» буфета был забит васильками и полевыми ромашками, но пахло почему-то не цветами, а хлебом и сухарями.
Выше, на уровне живота, два глубоких ящика с сервировкой. Один с праздничной, другой с повседневной. А над ящиками в этом бабушкином мире, словно в высотном доме, располагалась столешница под кружевной салфеткой, с зеркальным углублением у задней стенки. Но мне, малышке, был особенно люб «верхний этаж» (кондитерский). Где за разными дверцами стояли сервизы: чайный, кофейный с чашками, сахарницами, стаканами в серебряных подстаканниках. А рядом разноцветные варенья в вазочках на разновысоких ножках, конфеты, цукаты. И от каждой дверцы свой ключик на звенящей связке ключей в кармане бабушкиного фартука.
Буфет стоял справа от входной двери, выходящей в коммунальный коридор (где соседями были ещё две семьи). А двухтумбовый дубовый письменный стол (дедушкин мир), опирающийся на половицы массивными львиными лапами, стоял напротив буфета, через комнату вдоль высокого окна, смотрящего во двор по Ульяновской улице. Ныне название улицы, слава Богу, вернули. Теперь она называется как и раньше – Николоямская. И главным на столе был, конечно, письменный прибор на мраморном основании. Две хрустальные чернильницы, полные лиловых чернил, и бронзовый медведь, уже столетие сидящий между ними. А рядом на таких же мраморных основаниях стояли пресс-папье, подсвечник, пепельница и даже лежал с мраморной ручкой нож для разрезания бумажных страниц. Стакан был полон тонко заточенных разноцветных карандашей (дедушкино хобби). И тоненькая деревянная ручка с «пёрышком-лягушкой» для чистописания. И бронзовый медведь с доброй мордой по-хозяйски следил за порядком и на столе под зелёным сукном, и во всём доме.
В этом районе, при впадении речки Яузы в широкую Москву-реку, и стоял наш дом. В соседних домах прежде обитали в основном швеи, скорняки, ямщики. А храм святого Николая Чудотворца был тоже в двух шагах от нашего дома, буквально на Садовом кольце. Соседняя горка, которая спускалась с Яузской больницы вниз, на Ульяновскую, называлась «швивая», в честь швей, живших вокруг, но мы, дворовая ребятня, называли её попросту «вшивка». «Пойдём кататься на “вшивку”, – говорили мы друг другу и, прихватив санки, шли вверх, на эту самую “вшивку”». Чтобы потом, упав животом на санки, долго-долго катиться по «вшивке» вниз, почти до Садового.
В те послевоенные годы я жила не в Останкино, где родилась, а на Таганке, у бабушки с дедом. Отец без конца ездил в командировки в Сибирь, поскольку работал в Министерстве сельского хозяйства инспектором по Сибири, а мама давала уроки фортепиано на выезд, т. е. ездила к детям в «порядочные дома» по всей Москве. Дедушка преподавал студентам в МАИ и в МАТИ сложный предмет «Моторостроение винтовых самолётов», а бабушка, его жена, считалась иждивенкой, попросту домохозяйкой. И чтобы меня по целым дням не оставлять дома одну, родители подкидывали меня к любимым бабушке с дедом. Чему я была очень рада. Надо сказать, что я очень рано, задолго до школы, научилась читать и писать. И маленький соседний магазин, который был на углу нашей улицы и Садового кольца и назывался «Культтовары», буквально завораживал меня. Правда, я не понимала, что это такое «культтовары». То ли культурные товары, то ли их культ. Но это не имело значения. Имела значение вся атмосфера этого маленького торгового зала. И когда меня выпускали гулять во двор, я старалась хоть на минутку заглянуть в «Культтовары», в его волшебный мир. А он действительно был волшебным. Там на всех стенах пестрели плакаты. Я давно знала их наизусть. «Учиться, учиться и учиться. В. Ленин», «Ученье – свет, а неученье – тьма», «Грамоте учиться – всегда пригодится». И даже были в стихах. Белые буквы по красному фону. «Учись – не ленись. ⁄ Поздно спать не ложись. ⁄ Утром рано вставай. ⁄ И урок повторяй».
А над плакатами под потолком, на белом фоне висели большие портреты писателей в рамах с ценниками. Некрасов, Гоголь, Пушкин. Я их знала все наизусть. Все они были мои знакомцы, даже друзья. И если кто-то вдруг из них исчезал, я знала: значит, в школу купили.
Ах, как хотелось мне скорей подрасти, поступить в школу! Сесть за парту! И писать, писать, писать. Складывать буквы в слова. И конечно же, рисовать!..
В этом царстве чудес царицей была продавщица тётя Тася. «Ну что, опять пришла?» – встречала она меня. И разрешала: «Ну смотри, любуйся». И я любовалась.
С полок на меня смотрели обложки ярких и даже знакомых детских книг, всё больше сказки, которые я почти все знала наизусть. «Там на неведомых дорожках ⁄ Следы невиданных зверей. ⁄ Избушка там на курьих ножках ⁄ Стоит без окон, без дверей…» Однако гораздо больше меня завораживали витрины. Я, малышка, была чуть выше прилавка, но под стеклом видела все драгоценности, которые почему-то назывались канцелярскими. «Бесценные вещи» (хотя под каждой была своя цена, написанная на бумажке). Но мне купить это было не на что, а так тянуло лишний раз полюбоваться на все эти школьные богатства: коробки разноцветных карандашей, пластилин, ластики, фигурные линейки, циркули, блокноты, пёрышки. Целая россыпь различных перьев разного металла с разными названиями и номерами (№ 11, № 86 для черчения, для «волосяных» линий чистописания). А главное – ручки. Собственно, и дедушка мой писал такой же ручкой-палочкой, покрашенной в синий цвет, с пёрышком «лягушка».
Тётя Тася порой спрашивала сочувственно: «Что, опять денег нет? Опять как в музей пришла?»
Но однажды она меня встретила почти радостно. «Вчера товар получила. Завод “Маяк”. Авторучка поршневая», – и ткнула пальцем в стекло. В витрине под стеклом я увидела нечто новое, необыкновенное! Среди всех школьных товаров посередине сияла в коробочке ручка. А под ней ценник «Ручка-самописка, цена 3 рубля». «Как самописка? – подумала я. – Она что, сама пишет?» – «Это не простая ручка, поршневая, чернила сама набирает».
Дома в эту ночь на своём сундучке я почти не спала. А та волшебная ручка-самописка так и стояла в глазах. Так и хотелось взять её в руки и что-нибудь написать на бумаге. Ведь я уже отлично пишу. Но там, на витрине, она самая дорогая и стоит целых три рубля. Но где, где взять такие деньги? Конечно, бесполезно просить у бабушки с дедом. И к родителям в Останкино тоже ещё не скоро поедем. И вдруг мелькнуло… Однажды я увидела, когда дедушка открывал ключом центральный ящик своего письменного стола, там слева лежали зелёненькие три рубля, и совсем близко, с краю. И я затаилась и с этой минуты потеряла покой.
И вот однажды, когда взрослых не было дома, я потянула за ключ ящик письменного стола, почувствовала сладкий запах дедушкиного курительного табака. И увидела эти самые заветные зелёные три рубля, схватила и быстро сунула в кармашек своего фартука. Сердце билось буквально у горла. Неужели чудо-ручка будет моя? И скорей задвинула ящик.
Действительно, как только бабушка выпустила меня гулять во двор, я вмиг оказалась в «Культтоварах», у заветной витрины. «Ну вот, – улыбнулась мне тётя Тася, когда я протянула деньги. – Молодец! Другое дело». И выложила на прилавок заветную ручку в длинной картонной коробочке. «А знаешь, как ей пользоваться?» Нет, я, конечно, не знала. И тут она, поставив на стекло пузырёк лиловых чернил, набрала в неё несколько капель. «Смотри, как хорошо пишет! – черкнув, расписалась она на какой-то бумажке. – Ведь это же ручка-автомат». Сквозь прозрачные стенки в самописке темнели чернила. И она отдала мне её: «Держи! Учись, не ленись». Я положила её в карман фартука, сердце моё замирало от счастья. Наконец-то моя мечта сбылась!
Но уже по дороге домой меня стал мучить серьёзный вопрос: что же делать с покупкой? Где держать? Куда прятать? В комнатах нельзя. Бабушка знает там каждый закуток. Не прятать же в общественных ванной или туалете? Остаётся лишь кухня. У нас в общей кухне стоял не кухонный стол, как у прочих соседей, а высокий ларь. На крышке его бабушка готовила, как на столешнице. И открывался он редко, только к Пасхе или большим праздникам, поскольку внутри лежала очень нужная в хозяйстве крупная утварь: формочки для пасхи, металлические формы для выпечки куличей, скалка и рубель для глажки постельного льняного белья, чугунный утюг, противни, подносы и прочие нужные бытовые предметы. И стоял этот наш ларь не на полу, а на кирпичах. И меня осенило! Спрячу-ка я свою драгоценность подальше под ларь. Я так и сделала и даже ладошкой подвинула поглубже, подальше от края. Как же я была весь день радостна и послушна!
Но спокойная жизнь продолжалась недолго.
Вечером, открыв ящик, дедушка спросил:
– Зина, ты ничего не брала у меня из стола?
Бабушка удивилась:
– С какой стати?.. А что, у тебя что-то пропало?
– Дау меня три рубля тут куда-то делись.
Ну всё. Моё сердце буквально оборвалось. Я готова была провалиться сквозь землю. Даже ладошки похолодели. В комнате повисла тишина. А дедушка молча со щелчком повернул ключ на центральном ящике. И я с облегчением подумала: «Ну, кажется, пронесло».
А следующим утром, когда я в ванной чистила зубы, на пороге появилась бабушка:
– Внученька, ты не знаешь, что это такое? И откуда? – в одной руке она держала картонный чехол, в другой – беленькую авторучку. Я вмиг покраснела. Конечно, я всё понимала, но что ответить, не знала. А бабушка продолжала: – Надо будет у соседей спросить. Сегодня как раз наша очередь мыть полы общие. Ну, я стала мыть кухню и вот наткнулась.
«Ну зачем, зачем я спрятала её под ларь? Надо было на полку, на полку, в посуду…» И вдруг в моей голове, как соломинка, мелькнула спасительная мысль. И я за неё хватаюсь. И вру. Выкручиваюсь. Говорю негромко, несмело:
– Мне её дядя Толя подарил. Я завтра хотела вам её показать.
Родной папин брат, дядя Толя, – демобилизованный офицер и тоже участник войны, проездом из Берлина в Киев, на родину, – действительно две недели гостил у моих родителей в Останкино. Но недавно уехал. И там я его видела дважды. Даже гуляли всей семьёй в Шереметьевском парке.
– Кто-кто? – переспросила бабушка с удивлением.
Но моё враньё было так неожиданно и так правдоподобно, что она задумалась и добавила:
– Я пока положу её до дедушкиного прихода на письменный стол, где ручке и полагается быть. А ты позавтракай и беги погуляй во двор.
Но нет, после завтрака во дворе я места себе не находила. И не играла, как обычно, с детьми. Казалось бы, моя мечта осуществилась. Но нет. Всё было так мрачно и беспросветно. И заповедь «не укради», словно камень, давила душу.
Я всё думала: «А вдруг они завтра или сегодня отправятся в центр, на Главтелеграф или почтамт, и закажут междугородний с Киевом? Вызовут дядю на связь и… враньё моё вскроется! Вот ужас-то!»
Но в тот момент я и представить не могла нелепость и даже глупость такого предположения. Кто бы стал из-за какой-то ручки звонить по междугороднему?!
Мне было плохо. Всё думалось: вдруг тайное станет явным? И глаза наполнялись слезами.
А в обед, когда дедушка пришёл после лекций из института, я увидела свою красавицу-ручку. Она действительно лежала на письменном столе, у лап бронзового медведя, сидящего меж двух хрустальных чернильниц. Так появилось у моей белой пластмассовой ручки достойное, почётное место. Ей теперь не хватало только любви, признания. И любви общей, семейной. А я её, конечно, любила, восхищалась и мечтала ею писать…
Я стояла у письменного стола и вдруг почувствовала: сзади подошёл дедушка, подсел к столу и бережно обнял меня сильными тёплыми руками. Сразу ощутила чудо-запах, такой родной, такой сладкий, дедушкин. Его табака Captain, который лежал в этом же столе в табакерке.
– А давай-ка посмотрим, что тут написано.
Он взял чехол ручки и на обороте прочёл вслух:
– «Фабрика “Маяк”. Авторучка-самописка. Поршневая. 3 рубля». Ну что ж. Давай попробуем эту автоматическую красавицу в деле, в работе? О, в ней, оказывается, и чернила есть, – и положил передо мной раскрытый блокнот. А по моим щекам потекли горячие слёзы стыда и раскаяния. И я стала всхлипывать горько и сладко, уткнувшись деду в плечо мокрым от слёз личиком.
А между тем дверь распахнулась, и бабушка на вытянутых руках внесла наш сияющий кипящий самовар. В его поддувале внизу ещё светились горящие угольки.
– Ну что, «писатели» мои дорогие? Давайте к столу. У меня почти всё готово. – И поставила самовар на длинный поднос.
Но я почему-то вцепилась в деда сильнее и всё всхлипывала, не отпускала. Тогда я, малышка, ещё не знала, что это были слёзы покаяния и очищения, чистоты. Что тяжкий мой груз греха был молчаливо прощён. И что на свете я ещё познаю бессмертную истину: «Отче наш… И остави нам долги наши, якоже и мы оставляем должником нашим…» (долги – т. е. грехи).
И мы пошли к обеденному столу, к шумящему самовару, где миры моих деда и бабушки сливались воедино.
А ещё не могу не добавить две копейки про ручки и перья.
Интересно, а существует ли в нашей стране или где-нибудь «Музей ручки»? То есть стило, которым пишут?..
А мы, например, могли бы начать с Пушкина. Он, как и его современники в XIX веке, писал гусиными перьями. Да-да, пером, взятым из крыла обычного домашнего гуся, белого или серого. Конец пера умело затачивался, его макали в чернила и писали «стилом по бумаге» (а прежде по воску, папирусу или ткани).
Пушкин писал легко, быстро, порой небрежно, порой разбрызгивая чернила, порой ставя кляксы. Достаточно увидеть его почерк на бумаге, на полях газет и книг. Плюс рисунки очаровательных дам в локонах, профили друзей и знакомых, пейзажи. Перьев он не жалел, часто ломал и менял.
А вот в том же XIX веке, но позднее гениальный Фёдор Тютчев (поэт и дипломат) писал аккуратно, бережно (как и полагалось высокому придворному госчиновнику). Но при сочинении стихов, задумываясь в моменты вдохновения, Фёдор Иванович имел привычку машинально грызть кончик пера, потому на его письменном столе перья в стакане были неопрятно-лохматы, погрызены.
Затем, в XX веке, перо гусиное сменило перо из разноцветных металлов. Вернее, малое пёрышко. Оно крепилось на палочке-стержне с гнездом на конце ручки. Вот таким пером писал мой дедушка Аркадий Иванович Трошев, выпускник Академии Жуковского, а затем доцент и профессор МАИ и МАТИ (автор учебника «Моторостроение винтовых самолётов»).
Нетленный дот(Рассказ)
Ранняя весна в Чехии, но зелени ещё нет. Я в шикарном столетнем санатории «Империал», что на вершине горы, которая высится над городком Карловы Вары. Сюда московский литфонд Союза писателей СССР предоставлял профсоюзные путёвки «голоштанным» советским авторам. Причём со скидкой. В этом добротном многоэтажном «Империале» отдыхают не только несколько советских граждан, но в основном множество богатых и больных европейцев, которые лечат здесь, на Минводах, свои желудки. И вниз, в город, с вершины к источникам всё время ползает на тросе красная кабинка фуникулёра. Но можно спуститься и по тропинкам в лесу, извилистым и засыпанным. Но это гораздо дольше. А я люблю гулять по этому сосновому лесу. Вот и теперь, миновав теннисные площадки, где постоянно играют недужные толстосумы, как в храм, вхожу в многоствольный сосновый бор. Шурша хвоей и опалой листвой, так и хочется или классика процитировать: «Воздух чист, прозрачен и свеж», или себя, грешную: «Я на краю планеты где-то ⁄ Весенним воздухом дышу». Воздух и правда напоён весной, тишиной и прохладой.
Однажды где-то здесь, невдалеке от «Империала», я видела какое-то странное сооружение. Тогда оно меня очень заинтересовало. И вот сейчас, бродя меж сосен по дорожкам и без, я вновь на него наткнулась. И поняла: вот оно, это странное сооружение. Почти невидимое со стороны, засыпанное и заросшее. С минуту постояла. И вдруг в голове мелькнуло: да ведь это же ДОТ, оставшийся, наверное, с давних времён войны. Второй мировой. Долговременная огневая точка. Ведь именно здесь в Чехословакии, в Верхней Силезии, шли тяжёлые бои с фашистом. В 1944-м наши наступали и гнали врага на запад, к Берлину. Передо мной узкое чёрное окно щели этого ДОТа. Сперва эта бойница почти незаметна. Но я подхожу всё ближе и ближе. По ту сторону бугристого ДОТа замечаю заваленный сушняком провал вероятного входа. И мне вдруг почему-то хочется отгадать эту странную загадку давних времён… И вот уже вскоре я довольно легко оказываюсь внутри этого углублённого в землю тесного бункера. Кругом темнота, грязь и мерзость запустения. Понимаю, что даже местные любопытные мальчишки давно потеряли к нему интерес. Давно его позабыли. Но почему до сих пор его вообще не удалили отсюда?.. Делаю шаг к свету. Шаг к горизонтальному оконцу-амбразуре. Господи, неужели это всё сохранилось со времён той страшной, кровавой войны?! Представляю: вот здесь, очевидно, стояло орудие – пушка, рядом солдаты. А её длинное двухметровое дуло торчало вот из этой щели. Интересно, чья была эта пушка? Советская или фашистская? Может, это наши солдатики, закрепившиеся на этой высотке, выбивали немца из городка, который тогда назывался Карлсбад? Нет, они не могли так быстро соорудить этот толстый бетонный дот и не стали бы разрушать снарядами этот кукольный городок. Так, может, всё это фашисты сооружали? Вон внизу передо мной городские улочки как на ладони, с их декоративными, как на сцене, многоцветными домиками, построенными века тому назад. Карлсбад. Не имеющий никакого отношения к Чехословакии, к Чехии. Здесь, в этих ущельях Силезских гор, король Карл IV охотился со свитой на оленя в своих угодьях. И совершенно случайно наткнулся тут на горячий целебный источник… Открыл и построил-таки сей городок. С тех пор кто только не отдыхал здесь, не лечился и не пивал эти целебные воды. Даже император Пётр I. Говорят даже, этот русский богатырь буквально вёдрами пил целебную воду… Был тут и основатель теории коммунизма Карл Маркс – маленький лохматый еврей. И гений Бетховен давал здесь концерты собственной музыки. Бродил по этим улочкам и лысенький большевик Ульянов (Владимир Ленин). И долговязый советский пролетарский глашатай Максим Горький… Однако после победной войны с Гитлером волей великого Сталина – вождя всех народов – городок стал называться Карловы Вары. И этот маленький край древней немецкой земли был подарен чехам и стал их собственностью.
Внимательнее рассмотреть городок сверху мне сейчас мешают стволы поднявшихся в небо сосен. Сейчас, конечно, ни один снаряд не попал бы вниз ни в одну цель.
Я провожу ладонью по холодному бетону шершавых краёв бойницы. Всё почти заросло мхом. Но вот под пальцами чувствую какой-то бугор-бугорок. Пытаюсь расковырять. Неожиданно ощущаю что-то холодное, металлическое. Боже мой! Неужели пуля? Смотрю-рассматриваю неожиданный сувенир. Да, действительно, на ладони пуля, автоматная вероятно. И тогда она никого не убила. И этот кто-то остался жив. Интересно, кто он, сколько ему сейчас лет?.. А мне это как горький знак, как мрачный сувенир прошлого. Значит, вот здесь оглушительно били орудия, смертью строчили пулемётные очереди? Гремели разрывы снарядов, лилась кровь… И вдруг у меня дыханье перехватило. Просто задохнулась от неожиданной догадки – так это же дот фашистов! Фашистский. Они били по нашим, по тем, что лежат на склоне, освободителям…
Молча и спешно выбираюсь наружу из темноты этого логова. Для кого и почему он не уничтожен?.. Боже мой, как остро ощущаешь на воле воздух весны. Живой, холодный ветер пространств. Но в моём кармане холодит ладонь пуля – старая память о тех страшных годах. Ещё хранящая в себе смерть.
Оглядываюсь. Вспоминаю: недалеко отсюда, рукой подать (или, как говорят немцы: «Айн катценшпрунг» (один прыжок кошки)), красивое старинное кладбище. И там среди уникальных многовековых немецких надгробий (чудом сохранившихся от рук варваров-чехов) с бронзовыми ангелами с распростёртыми крылами я увидела много необычного. Чешские жители, вновь прибывшие в эти края, вскрывали древние эти могилы и, удалив прежний прах и кости, заполняли телами усопших из своих семей. И всё из экономии. А на мраморе надгробий заново гравировали «Rodina» (что значит «семья»). Например: семья Иржи Новак… Зденка Дрожек… Такое святотатство было повсюду и просто поражало меня. И только в конце кладбища я наткнулась на могилы наших советских воинов, почти над самым обрывом. В ряд двенадцать скромных жестяных пирамидок с красными звёздами на вершинах – память о наших солдатиках, отдавших свои жизни за свободу этих земель от фашистов. Интересно, сколько они тут ещё простоят, продержатся?.. Остался у меня и ещё вопрос без ответа. Почему в этом кукольном городке, среди домов-игрушек, среди цветов на балконах, кофеен и галерей, вдруг возник на главной площади у дворца «Термаль» большой памятный камень? И почему на его чёрной полированной глади местная власть написала слова благодарности – и кому? Американским солдатам, якобы освободившим этот клочок земли от Гитлера! И на этот вопрос нет ответа.
Я смотрю на ручные часы, понимаю: в санатории наступает пора обеда. Молча, в раздумье бреду меж сосен, мимо красивых спортивных площадок, ухоженных теннисных кортов. Вижу: за высокими сетками нарядные буржуи перестали со стуком гонять весёлые шарики. И, смеясь и болтая, уже собирают свою светлую дорогую брендовую одёжку. Складывают в кожаные чехлы теннисные ракетки и жёлтые мячики. Наигрались, аппетит нагуляли, пора и к столам, кормиться по расписанию. И вот уже на ступенях у высоких застеклённых дверей шикарного «Империала» собрался этот алчущий европейский люд. Что ж, говорят, голод не тётка – очередной обед подавай вовремя.
Три завета от чудо-поэта(О Юрии Казакове. Дневниковая проза)
К сожалению, наступили времена, когда один за другим уходят мои ровесники. Мои друзья-шестидесятники, близкие и далёкие. И среди них немало блестящих талантов. В прозе, поэзии, музыке… А на днях мне позвонил по домашнему телефону Сергей Шаргунов. Он уже из нового поколения. Главный редактор журнала «Юность», где я печаталась тоже с юности, когда там редактором был основатель журнала Валентин Катаев. Потом прозаик Борис Полевой (Кампов). Помните его «Повесть о настоящем человеке»? А нынешний редактор Сергей неожиданно спросил меня о моей дружбе с Казаковым – блестящим писателем-шестидесятником. Признаюсь, я не очень хотела приглашать Сергея для интервью к себе домой. В моём возрасте встречать гостей уже хлопотно. А потому согласилась на телефонное интервью. И два дня подряд чуть ли не по часу я отвечала на его вопросы. А поведать мне было о чём. От внешнего вида Юры до его биографии и свойств характера. О его дружбах-недружбах, его любовях-нелюбовях.
И вот эта неожиданная беседа навеяла воспоминания о годах полувековой давности. Сподвигла меня к острой работе памяти. И она заработала.
…Дело в том, что в России не только в XIX веке, но ещё и до Пушкина, существовала такая традиция – заводить в дворянских, купеческих или иных культурных домах семейные альбомы. Во времена отсутствия телеграфа и телефона, Интернета и смартфона дорогие гости в праздники могли записывать в эти альбомы свои чувства к хозяевам. Мадригалы, поздравления, пожелания. В стихах и прозе. И даже в рисунках, набросках. Конечно, переворот 1917 года (большевистская революция) сломала эту традицию, как и многое другое. Однако уцелевшая, не расстрелянная интеллигенция из традиций кое-что сохранила. Вот и моя мама (уже после Отечественной войны) подарила мне, первокласснице, такой альбомчик для тёплых пожеланий от подружек. Каждую страничку этого картонного альбомчика я с радостью украсила по углам переводными картинками. Голубками, цветками, бантиками. А посередине листа соклассницы стали старательно выводить лиловыми чернилами свои стишки к праздникам и к рождениям: «Ира роза, Ира цвет, Ира одуванчик. ⁄ Ира, я тебя люблю, только я не мальчик. 2 класс “Г”. Неля Токаева.» Или: «Вы прелестны, словно роза, ⁄ Только разница одна: ⁄ Роза вянет от мороза, ⁄ Ваша прелесть никогда». Этот трогательный, детски-наивный альбомчик я храню до сих пор.
И вот в продолжение этой традиции уже в 1964 году я получила в подарок от художника Славы Россохина, нашего семейного друга, новый альбом. Уже серьёзный, но не купленный в «Культтоварах», а мастерски сделанный им самим, т. е. бесценной ручной работы.
…На бархатной, винно-красного цвета обложке (это пола старого халата его мамы) блестит выпуклый бронзовый профиль моего любимого Гоголя (тоже ручная чеканка автора)… И вот ныне я с трудом отыскала этот альбом в домашнем архиве. Как же давно я не видела этот чудо-раритет и этого Гоголя! И сейчас держу его в руках. Полный всяких разноцветных записей и рисунков на каждой странице. Листаю.
На первой странице аккуратист Слава красиво на уголке написал тушью: «Я пишу первый! Пишу в знак великого уважения и преклонения перед человеческими и литературными дарованиями и качествами Ирины. Славка Россохин. 10/1 – 1964». Боже! Как же давно это было!.. Переворачиваю страницу и вижу подпись: «Ю. Казаков. 13. I. 1964». Ну да, конечно. Мы тогда как раз всей нашей компанией (тогда слова «тусовка» не было) праздновали старый Новый год. Гостей в квартиру набивалось полно (ВГИКовцы, художники, киношники, писатели). На столе стопками масляные Юрины фирменные блины. Ешь до отвала (а всего-то из одного пакета муки). Винегрет, селёдка, а выпить – кто что принесёт. Славка обычно приносил в бутылке своё самодельное вино. Из дешёвого рыночного осыпавшегося винограда. Шум, разговоры, музыка. На чёрных пластинках – модные тогда твисты, громко поёт польская группа – «Филиппинки». Танго, фокстроты. Наш старый бабушкин «Циммерманн» до утра гремел и не закрывался. Ах, как мы любили шутить. «У самовара я и моя Маша». Приглашали и рассерженных шумом соседей. А гитары Вовы Шевцика и Вити Вучетича звучали как у Кутуньо и Челентано. А наш семейный друг прозаик Казаков, уже известный тогда и самый старший средь нас, не танцевал. Сидит за столом ко всем спиной, закинув ногу на ногу, задумчиво курит. И я, хозяйка дома, для развлечения подала ему этот альбом с бронзовым Гоголем. «Юр. Напиши что-нибудь, с Новым годом». И я, веселясь и танцуя (а танцевать я любила), даже не видела, что и как он там писал у себя на колене…
Надо сказать, что и потом, позже, лишь бегло пробежав взглядом по его строчкам, я не очень-то заострила на них внимание. Ну, обычное поздравление, совет как совет. После него в альбом писали ещё многие, и интересно. Художники, поэты, киношники. Многие наши друзья в разные годы сочиняли там разные разности. И в шутку, и всерьёз. Стихи, проза, рисунки.
…А пока я вам покажу, что тогда за столом написал мне Юрий Казаков: «Ирочка, изучай литературу во главе со мной. Люби наш могучий великий язык во главе со мной. И будь счастлива опять-таки во главе со мной. Ю. Казаков. 13.1.1964. С Новым годом!»
Вот такие три воистину важных ЗАВЕТА от чудо-поэта.
Вот что он заповедал мне на всю оставшуюся жизнь… ИЗУЧАЙ!.. ЛЮБИ!.. И наконец – БУДЬ!.. Будь счастлива.
И вот сегодня я, как потрясённая школьница, хочу подробно разобрать этот на редкость мудрый автограф. Написанный будто бы невзначай. Но у мастеров «невзначай» не бывает.
Мне очень приятно и ценно, что Юра письменно назвал меня ласково «Ирочка». А не как обычно – Ира или Ирина, а именно нежно – Ирочка. И для него я такой навсегда и осталась.
А вот первый его завет. Он звучит как постулат: «Изучай литературу…» Это главное, первейшее. Ибо это, по-евангельски, Слово. Но далее. Изучай, но не просто, а «во главе со мной»… Судя по этой фразе, Юра не просто ощущал, а прекрасно понимал свою высокую роль, своё значение в литературе. Но более того, предлагал и мне серьёзней и глубже её изучать. Но не просто так, а именно с ним во главе. С ним, посвятившим, целиком отдавшим себя этой литературе. Он и мне предлагал изучать эту трудную работу. Искать слово, как композитор ищет единственно верную ноту. По очереди, одну за другой, нажимая на клавиши. К примеру, именно об этом писала и Марина Цветаева в статье «Искусство при свете совести»: «Не то… не то… не то… И вдруг возглас радости: “Это!”». Вот так и в прозе Казакова нет ни одного ничтожного, случайного слова. Всё в десятку. Всё по высшему классу. И все его рассказы тонки и изящны. Это видно и по названиям. «Вон бежит собака», «Звон брегета», «Голубое и зелёное». Писательский глаз Казакова очень чуток. Часто кинематографичен. Вот в объективе план общий, вот средний, вот крупный, словно наезд камеры на зрачок героя. А Слово максимально богато (выше некуда). И звук, и смысл, и аромат. А ведь там по сюжету ничего особенного не происходит. «Вон бежит собака». Просто один горожанин наконец-то едет ночным автобусом из города на выходные, отдохнуть. На вожделенное место рыбалки. Рядом на сиденье оказалась девушка, просто случайный попутчик, которой ехать в своё село ещё дальше, чем герою. Просто несколько случайных фраз брошены друг другу. Просто при краткой остановке автобуса несколько взаимных взглядов и слов. И вдруг герой видит вдали собаку, куда-то уныло бегущую по шоссе. Опять ничего особенного. Просто бежит собака. И неизвестно куда, к радости или к горю. Рожать или умирать. Но как много автор вкладывает в этот контрапункт. В эти три слова «вон бежит собака». Герой остаётся рыбачить, автобус увозит попутчицу вдаль. Навсегда. Но сколько острых чувств, состраданий возникает в душе читателя. А может, эта встреча была неслучайной? Может, это была судьба?.. Может… Может…
А в другом рассказе – просто берег неширокой реки и в ночном белом тумане стога ароматного свежескошенного сена. Они словно плывут сквозь этот туман. А по тихой воде реки скользит лодка, и сонные бакенщики зажигают на реке для людей огни редких бакенов. Путеводных бакенов.
Конечно, неблагодарное это дело своими словами передавать чудо-прозу большого мастера. Но я не в силах удержаться. Вот ещё маленькая новелла «На полустанке». Какие безукоризненно точные образы! Какие слова! Диалог двух расстающихся молодых людей, ждущих проходящего поезда. Он, успешный, самодовольный спортсмен, навсегда уезжает в город. Она навсегда остаётся на этом глухом полустанке. И каждое слово текста многоценно, незаменимо. И ведь ни одной проходной мысли, «в лоб», ни одного случайного слова. Воистину, чудо-искусство.
А вот второй Юрин завет-постулат: «Люби наш могучий великий язык во главе со мной». И как же не любить этот великий язык и заветы мудреца! Ведь в каждом его рассказе не только мастерство, но и любовь, и любящая душа. А ещё Дух, который, как известно, дышит, где хочет. И когда читаешь эту прозу – в тебя вселяется этот Дух. Слово – драгоценнейший Божий дар, и Казаков им владел, обладал. И с любовью сеял разумное, доброе, вечное.
Помню, как однажды Юра, прочитав мою книгу, учил меня, как правильно строить композицию. С чего начинать и чем кончать. А строить надо рассказ как мост через реку. Начинать надо сильно, чтоб сразу зацепить читателя за душу. И заканчивать сильно. Крепить прочно, как мост, перекинутый на другой берег. Хотя середина может и провисать. А под мостом пусть течёт себе река жизни.
…Смотрю на казаковский автограф в моём альбоме. На его красивый почерк отличника. Читаю третий, последний его завет: «И будь счастлива опять-таки во главе со мной». Завет очень личный. И обращён только ко мне. Юра смело, впрямую объясняется мне в любви. Больше того, даже как бы предлагает мне «руку и сердце». И всё это он пишет под старый Новый 1964 год на Преображенке, в тесной квартирке нашей хрущобы. При шуме музыки, разговоров и танцев. И делает это почти между прочим, деликатно, зная, что сейчас мне не до чтения, что рядом мой муж-художник, с которым я счастлива. И он, Казаков, никак не может его заменить. Подарить мне нужное счастье. Ни сейчас, ни потом.
А мы отчаянно молодые. Всем по двадцать-тридцать лет. Энергия бьёт через край. И под музыку твистов даже кажется, что вся жизнь ещё впереди и все мы бессмертны.
Что же касается Юриных женщин, я думаю, с ними Казакову не очень везло. И не потому, что они его как-то не видели, не замечали. Внешне он был совсем неплох. Высокий, крупный мужчина, хотя грузный и мешковатый. И голова лысая, как страусово яйцо. Скорее, это он женщин не замечал. В него влюблялись многие девушки – студентки Литинститута. Например, поэтессы Лариса Румарчук и Галя Арбузова (родственница семьи Паустовских и семьи Арбузовых). Но особенно – талантливая поэтесса Тамара Жирмунская.
Они все три были одарены и хороши собой (в Литинституте, в мастерской Михаила Светлова, бездарных не было). И кстати, все три в общежитии Переделкино были гостями на моей свадьбе. И не просто гостями. А помогали и участвовали во всём. К стенам отодвигали кровати, сдвигали принесённые от соседей столы. Накрывали их, за неимением скатертей, простынями. Варили и мелко резали в эмалированные тазы свёклу, картошку, солёные огурцы – вечный закусочный винегрет. Этому случаю Румарчук в своих дневниках даже уделила несколько строк. А вот Тома Жирмунская любила уже популярного Юру самозабвенно. Горячо и наивно, по-девичьи. Порой до глупости. До писем в стихах и анонимных записочек. До ожидания его у подъезда и на перекрёстках. Но он почему-то в упор не видел её. Избегал. Но несмотря на эти несовпадения, позже Тамара всё-таки вышла замуж. И родила удачную дочку – копию мамы. И даже позже эмигрировала с семьёй на Запад. Хотя, похлебав за границей лиха, вскоре вернулась в Советский Союз (тогда эмиграция была в редкость). И помню, как искренне и горячо она публично каялась в ЦДЛ за этот поступок.
И Казаков тоже женился, и, кстати, тоже на Тамаре, родом, кажется, из Минска. И жена Тамара родила-таки Юре сыночка, Алёшу. А гениальный отец посвятил сыну один из блестящих, хрустальных своих рассказов «Во сне ты горько плакал». Думаю, это одна из вершин искусства прозы. Я не буду рассуждать о стилистике и поэтике этого рассказа. На то есть учёные «-веды». То есть литературоведы. Об этом рассказе, да и вообще о творчестве Казакова ими написана масса статей и диссертаций. Защищено множество степеней, кандидатских и докторских. Я же скромно пишу здесь лишь о своём, личном. Это эскиз, набросок, контур. Это моя дневниковая проза. И я благодарю Бога, что сохранился мой мемориальный альбом с этой бесценной записью мастера.
Шестидесятые – восьмидесятые годы XX века были годами нашей плотной дружбы и встреч. И в Москве на Преображенке, и в полуподвальной мастерской моего мужа-художника на улице Короленко, 8, в клубе ЦДЛ, и в домах творчества писателей Малеевка, Переделкино, и на его личной даче в Абрамцево. Но особенно помню посиделки в нашей крохотной кухне на Преображенке. От Юриной новой квартиры, что на Стромынке (которую ему и его маме бесплатно дал Литфонд), до нашей двушки-хрущобы в пятиэтажке было всего три трамвайных остановки. Но Казаков обычно приходил к нам пешком (может, экономя на трамвайном билете?) по мосту через нашу узкую и любимую речку Яузу. Чаще приходил к обеду или к ужину. Горячая еда в моём доме была всегда. Я старалась для семьи приготовить что-то вкусненькое. Для мужа, для дочки Анечки. Да ещё и пёс был Дик, эрдельтерьер, любимый Дикуля. И это не считая извечных и тоже любимых кошек. А Юра Казаков со своей мамой Устиньей частенько жил впроголодь. Она, старая тётя в светлом платочке, как староверка, с седыми усиками над верхней губой, готовить тоже, конечно, умела, но не было из чего. Скупой её сын то денег давал маловато, то забывал вовремя сходить за продуктами (он всё копил на покупку дорогой дачи в Абрамцево). О скупости Казакова в ЦДЛ и вообще в писательских кругах ходили легенды. Но часто это были фантазии, анекдоты или просто злословие. Коллеги ему – большому таланту – завидовали. А у меня дома (где Юру всегда любили) за моими обедами, а чаще ужинами мы засиживались подолгу. Порой за полночь. А однажды Юрин приход был отмечен чем-то особенным. Мы, как всегда, ужинали на нашей маленькой кухне, где газовую плиту можно было зажечь, не вставая с табуретки. Казаков сидел, по обыкновению, в самом углу, а мой муж ближе ко мне и к плите. И я даже не раз шутила: «Ну вот, я опять между двух Юр. Можно новое желание загадывать. А какое – не скажу. А то не сбудется».
И тут Казаков неожиданно отодвинул тарелку с пюре и котлетой и сказал: «А моё желание как раз сбылось, хотя я, собственно, этого особо и не ждал. Так, всё как-то само собой получилось». И он положил на середину стола, рядом с хлебницей, чёрную бархатную коробочку размером с ладонь, похожую на ювелирный футляр. Мы с мужем с любопытством замерли. Я спросила:
– Что это?
– А ты посмотри, – пробубнил Казаков.
У него были проблемы с речью. Он всегда говорил глухо и даже чуть заикаясь. Я осторожно взяла футляр, нажала на кнопочку, и крышка сама распахнулась. Передо мной в мягком бархатном углублении сияла золотом круглая большая медаль. Пригляделась. Неужели это Данте? И глазам не поверила. Неужели это профиль великого итальянца, поэта Данте Алигьери? С лавровым венком на голове, горбоносый гений Средневековья. Философ, мыслитель, вобравший в свою «Божественную комедию» вопросы и ответы всех времён и народов. И я держу эту медаль в руках. Мы с мужем поочерёдно разглядываем её, поражённо молчим. Думаем. Где Италия с её чудо-Флоренцией и где наша Преображенка, где мы сейчас сидим на кухне втроём!
А Казаков говорит:
– Да вот, наградили. Сам не ожидал. Оказывается, это «За вклад в мировую прозу». – Он вздохнул. – А перевели-то всего ничего. Всего-то одну книжку рассказов.
Я спрашиваю:
– А каких?
– Да разных. Переводчик обещал прислать, тогда покажу.
И мой муж обрадованно:
– Ну так это ж, ребята, не хухры-мухры. Это ж наш русский вклад в мировую культуру. Придётся мне, Юрка, писать твой лауреатский портрет. А тебе придётся позировать. И умыться изволь «под большое декольте». Только это ж надо обмыть. – И пошёл в столовую за бокалами и бутылкой крымской «Массандры», которую всегда держал про запас. И в которой знал толк.
А вернувшись, смеясь, добавил:
– Ну что? Сообразим на троих?
И Казаков тоже радостно рассмеялся и придвинул к себе ближе закуску, тарелку с котлетой. Он всегда ел красиво, много и с аппетитом.
Но переведённой итальянской книги Казакова я так и не увидела. И Юра, кажется, даже не побывал в Италии. А вот во Франции как раз побывал. С делегацией советских писателей. Но не просто во Франции, а на Лазурном берегу, у самого знаменитого художника Марка Шагала.
Но тот, как всем известно, исконно наш, родом из вековечного города Витебска, где сегодня, да и ежегодно, проводят фестиваль русской культуры «Славянский базар». И, помнится, Казаков на той же кухне рассказывал нам с мужем об этой поездке. О богатом имении Шагала. И хотя Юру Ракшу интересовала, конечно, мастерская, картины, но Казаков рассказывал о поразившем его запаснике. Где холсты большие и малые представали перед зрителем с нажатием кнопки. Они поочерёдно туда-сюда выкатывались на колёсиках из ячеек. Но более всего Казакова поразили даже не запасники, не мастерская, а большая бухгалтерия Марка Шагала, больше похожая на машинное бюро. Где множество бухгалтеров (или кассиров) на множестве новомодных аппаратов считали расходы, а главное, доходы знаменитого гения живописи. А сам Шагал по этому поводу только посмеивался: «Мне то и дело присылают фотокопии разных моих картин. Просят расписаться, удостоверить подлинность. А я порой смотрю и сам не знаю, моя это работа или чья-нибудь копия. Подписывать – не подписывать? Признать – не признать? Порой распишусь, порой нет». Казаков смотрит на нас с испугом:
– Представляете? А ведь где-то за рубежами у людей судьбы рушатся из-за одной его росписи, миллионные счета горят в банках.
Мы с Юрой этого не представляли. Хотя всё-таки представляли, как Шагал рассматривает на ладони присланную на подпись фотографию.
А ещё Казаков рассказывал, как Шагал с радостью показывал русским гостям свою столовую а-ля рюс, в которой всегда принимал заморских гостей. Но столовая была не очень-то а-ля рюс. И длинный стол был не под белой скатертью. А был из длинного каменного монолита. Каменный стол. В конце которого стоял на серебряном подносе большой самовар, возможно приобретённый ещё в России. И не просто пузатый, а сияющий и фигурный. Рядом с которым, очевидно, всегда и восседал хозяин. Вот что так особенно глубоко тронуло Казакова во Франции.
И после таких потрясающих, даже ошеломительных рассказов (в те годы никто из нас и помыслить не мог побывать в Париже) Юра возвращался к себе домой на Стромынку пешком. Даже пропускал последний гремящий трамвай. Удаляясь, он одиноко, неспешно шагал в ночи сквозь пустынную Преображенскую площадь. Шёл мимо кинотеатра «Орион» и дальше под горку, на мост, под которым на ленивой воде Яузы сонно качалась луна. И мне сегодня почему-то вспомнился Гена Шпаликов, его пронзительный стих: «Людей теряют только раз, ⁄ И след, теряя, не находят, ⁄ А человек гостит у вас, ⁄ Прощается и в ночь уходит. ⁄ А если он уходит днём, ⁄ Он всё равно от вас уходит. ⁄ Давай сейчас его вернём, ⁄ Пока он площадь переходит. ⁄ Немедленно его вернём,/ Поговорим и стол накроем./ Весь дом вверх дном перевернём ⁄ И праздник для него устроим».
Среди наших сверстников мы с Юрой одни из первых купили нашу кооперативную двушку. И потому к нам на тусовки вечно съезжались друзья из общежития. Но как-то раз Казаков вдруг неожиданно пригласил нас встретить очередной Новый год у него на даче. Он как раз недавно купил дорогую дачу в знаменитом Абрамцево. Среди соснового леса, рядом с его приятелем, тоже прозаиком Димой Голубковым. И деньги на дачу копил много лет с больших советских гонораров. И мы с мужем, поразмыслив, решили: а почему бы и нет? И вот, зная казаковскую скупость, накупили всякой еды, вина и даже ящик пива. И поехали на нашей «копейке» к нему по Ярославке почти на сотый километр.
Зимой темнеет рано, и сквозь стволы сосен было видно: во всех дачах горят окна, весело мигают новогодние ёлочные огни. Юрин участок мы нашли быстро. Дача действительно была красивая, добротная. Но ограда штакетника и калитка грустно торчали из сугробов (видно, давно тут никто не ходил). И участок от калитки до дома был завален снегами. И в окнах дачи – ни огонька. Мы с мужем переглянулись: ничего себе Новый год. И всё-таки, утопая в сугробах, друг за другом побрели к дверям. Но ни на звонки, ни на стук никто долго не отзывался. Наконец за дверями зашевелилась живая душа. Прозвучал глухой женский голос:
– Ктой-то там?
– Тётя Устинья, это мы из Москвы. В гости к Юре. Он приглашал.
В ответ с недовольством послышалось:
– Какие гости? Он спит уже.
– Как спит?! Скоро же Новый год! – воскликнули мы почти одновременно.
За дверью опять тишина. Пришлось снова стучать. И только потом загремели замок, задвижка, цепочка. И в темноте мы увидели светлый заспанный лик Казакова.
– Ребята, это вы, что ли? Ну молодцы, что приехали! Заходите. – И пробурчал: – А я думал, Новый год завтра.
Что ж, гений имеет право быть рассеянным.
В просторной дачной кухне я сразу зажгла свет. Прошлась по комнатам. Дача и правда была просторная, но неухоженная, полупустая (а, собственно, зачем писателю лишняя мебель?). И я, ощущая праздник, стала во всех комнатах включать свет. А вот и его кабинет. На подоконнике заметила маленькую блестящую иконку Богоматери, которая опиралась о стекло. А на школьном письменном столике – новая пишущая машинка «Консул», какие продавали тогда писателям в спецмагазине на Кузнецком и только по членским билетам. И в каретку машинки был заправлен какой-то уже частично напечатанный на странице текст. Мелькнула мысль: «Интересно, что за рассказ начал писать хозяин?»
Из машины мы с мужем приволокли на дачу всё съестное. Снедь и выпивку. А Казаков спросил у матери:
– Мам, а где наша рыба-то?
– Какая, Юр, рыба?
– Ну та, большая, что привезли ребята с Севера?
– А ту я же сварила. Ещё в понедельник. И съели вчера. Правда, супу ещё там немного осталось.
– Что, всю съели, что ль?
– Нет, не всю, – ответила мать и, раскрыв форточку, достала из-за окна подвешенную в авоське большую кетовую головизну.
– Ну вот, я же говорил, – обрадовался хозяин. – Тут еды ещё на целый полк хватит.
Вот так в Абрамцево у нас и начался тот памятный Новый год.
…Иногда Казаков приходил на Преображенку с друзьями. Например, с Димой Голубковым, своим соседом по даче и по участку. Или с Жорой Семёновым (не путать писателя с однофамильцем сценаристом Юлианом Семёновым (Ляндресом), «Семнадцать мгновений весны»).
Прозаик Жора, шумный, самоуверенный, завистливый мужик, старался во всём подражать знаменитому другу. И в жизни, и особенно в творчестве. И даже в поведении. Он писал неплохие рассказы. Но подняться до уровня Казакова не хватало Божьего дара. Оба они, и Жора Семёнов, и Дима Голубков, чтобы летом ездить с Казаковым на охоту на Север (да и на рыбалку), даже купили дорогие охотничьи ружья, и походное снаряженье, и множество дроби, патронов. И порой они вместе месяцами пропадали то в охотхозяйствах Архангельской области, то в Коми, то в лесах и на реках под Вологдой. А потом уже зимой писали об этом «вкусные» охотничьи рассказы. Но ни у кого из-под пера не появилось такой чудо-прозы, как «Арктур – гончий пёс», «Тедди», «На охоте» и прочее…
Когда Юра приходил к нам с Голубковым, в нашей двушке становилось словно бы тесно. Оба были высокие, широкоплечие, матёрые. Хотя очень разные. Казаков неспешный, полноватый, как бы тяжёлый. Дима живой, изящный, сложенный как бог. Он влюбленно смотрел Казакову в рот и был ему по-сыновьи послушен.
Все наши встречи и разговоры о литературе обычно сводились к горячим спорам, почти скандалам, об охоте. Я всю жизнь ярый противник охоты и того, что с ней связано. Буквально из себя выходила, когда Казаков или особенно Жора Семёнов с восторгом начинали вспоминать какие-то удачные эпизоды своих летних бдений. Но все они, и курьёзные, и смешные, всегда кончались смертельным для зверя или птицы выстрелом. И тут я закипала. Возмущалась. Ну как, например, может радовать глухариная охота на току? Как поджидать часами любовные песни глухарей перед их подружками, серо-невзрачными курочками, сидящими поодаль по кустам? А в эти моменты хитрый охотник-убийца, прячась за стволами, перебегает всё ближе и ближе к этим честным турнирам глухариной любви, чтобы их пристрелить. Ведь потому птицу и назвали глухарём, что во время любовной песни его красные щёчки перекрывают слух, и он, кроме себя, ничего не слышит. И не стыдно ли человеку, не подло ли в момент этого наивысшего чувства так безбожно стрелять в любящее сердечко? Рвущееся продолжить свой род?.. Слышать всё это мне было трудно. Что это, что? Разве это победа? Обмануть глухую птицу?.. Ты, Жора, в природе грешишь, хитришь, убиваешь. И при этом ещё смеёшься, ликуешь. И даже не каешься… И я опять закипала как чайник. Не могла слышать этих увлечённых бесед о вековечности древней охоты. Об охотничьих чудо-фресках в испанских пещерах.
Или на стенах египетских пирамид. Не терпела, как мне казалось, «дешёвых» напоминаний о великом Хемингуэе, рыбаке и охотнике. О его «Старике и море» и о «В снегах Килиманджаро». А гости, конечно, поминали о «золотой прозе» прошлого, дворянского века. Которой просто не было бы без таких заядлых охотников, как Толстой и Некрасов, Гончаров и Тургенев. Эти аргументы мужикам казались неоспоримыми…
Однако и это заставляло меня восставать. В те давние времена, когда жрать было нечего (жизнь или смерть) и мужик с рогатиной смело шёл на медведя – это одно. А теперь, когда человек в поте лица растит себе скот для еды, как хлеб на полях, – это другое. К тому же и магазины полны… Но гости упрямо мне возражали. И Казаков первый (Голубков больше помалкивал):
– А как же встреча с природой? А отдых, а шум листвы, а красота?..
Но я в ответ почти кричала:
– Для такой встречи купи себе аппарат, а не ружьё. И фотографируй себе на здоровье. И люби и природу, и красоту…
Был у меня и ещё аргумент. Когда было на всю округу лишь одно ружьё у дворянина-помещика и он иногда шёл в собственный лес, битком набитый зверем, это можно понять. А сегодня, когда любая шпана, любой подросток может купить ружьё и бить во всё живое, – это уже преступно…
И вообще я просто кипела: какое может быть удовольствие от вида смерти и крови? От агонии живого и слабого?.. Я даже грубила:
– Чтоб вечерком у костра на халяву пожрать и потом пос…ать?
И вот тут гости мои сникали. Особенно Голубков. А я поскорее варила крепкий кофе, чтоб успокоиться, поговорить совсем о другом.
– А знаешь, Ирин, – менял тему и Казаков, – ведь наш Димон не охотник. Он художник. И стихи хорошие пишет, настоящую лирику. Он отличный поэт.
Но я стихов его не знала и не читала. А Голубков сидел отрешённо, словно оглох, и наконец сказал:
– Кстати, я тут принёс вам, Ирин, кое-что почитать. Историческое. Возможно, почеркаете на досуге на своё усмотрение. Скажете, что так, что не так. Я вам доверяю.
Эту идиому «Что так, что не так» я запомнила на всю оставшуюся жизнь.
И Дима оставил мне третий, почти «слепой», экземпляр повести «Волоком по Ламе» (Волоколамск). Напечатанный на машинке под копирку. Ибо издательства брали тогда в работу только первый, яркий, читабельный экземпляр.
…Однажды в дверь нашей квартиры в пятиэтажке резко позвонили. Я не люблю незваных гостей и таких звонков в дверь, но почему-то на этот раз дверь открыла. За порогом с мрачным выражением лица стояла высокая смуглая симпатичная брюнетка. Она буквально ела меня глазами. Сказала:
– Так вот, оказывается, где вы собираетесь?.. Пятый этаж и без лифта. – И смело вошла, отстраняя меня плечом. – Я Фира Голубкова. Надеюсь, вам знакома эта фамилия?
Я не ответила. А гостья уверенно прошла в прихожую. Сперва осмотрела вещи на вешалке. Мельком заглянула в кухню, потом в спальню, где спала моя дочь-малышка. И по-хозяйски протопала мимо меня в большую комнату. И я услышала:
– Ну, так я и думала, конечно, муж-художник. И портретов полно… А ведь мой Голубков тоже художник. Не только писатель. А вот меня никогда не рисует. Ни одного портрета. Они с Казаковым вечно одни куда-то ездят. И меня не берут. – Помолчала. – Ну, теперь я хоть адрес ваш знаю.
И она уже горделиво и важно прошла мимо меня на площадку. И её каблуки дробно, звонко застучали вниз по ступеням узкой лестницы. И этот злой стук эхом повторялся на пятом моём этаже. Я стояла по-прежнему молча, ошеломлённо. И не сразу заперла дверь. Так вот, значит, какая жена у Дмитрия Голубкова. Что ж, как говорится, вот и познакомились.
…Юрий Казаков был очень музыкален, любил, когда на Пребраженке звучал наш «Циммерманн». Я играла неважно, но легко «читала с листа» и аккомпанировала. А вот мой Юра пел прекрасно. Густой баритон красивого мягкого тембра. Часто по просьбам гостей солировал. «Гори, гори, моя звезда. ⁄ Звезда любви приветная. ⁄ Ты у меня одна заветная, ⁄ другой не будет никогда-а…» И, стоя у пианино, смотрел на меня. На этих вечеринках всегда звучали старинные русские романсы. Глинка, Харито, Мусоргский. А порой из озорства мы включали ещё и частушки. Кто что помнил или вспомнил: «Нынче знает полсела, ⁄ Что я Кольеньке дала ⁄ Пару раз по морде рыжей, ⁄ Потому что он бесстыжий». Или вот эта: «Я и Люська – под луной. ⁄ Люська – девка в теле. ⁄ Тьфу ты, нас зовут домой. ⁄ Снова не успели». И песни пели, конечно, разные. Особенно любили проникновенные военных лет. Ведь мы и сами были из поколения «детей войны». И тогда Казаков, сидя в кресле возле балкона с потухшей сигаретой, чуть не плакал. Весь обращался в музыку, в слух. Прикрыв глаза, буквально растворялся и млел. И потом не сразу возвращался к застолью.
…А ещё он был отличным, тонким искусствоведом. И в очередной своей поездке на Север случайно узнал, вернее, познал и полюбил историю великого художника-примитивиста Тыко Вылки. Ненца по национальности. Который родился в 1886 году на Новой Земле, на стойбище, в чуме. Среди льдов и снегов. А такие слова и такие понятия, как остров Вайгач, собачьи упряжки, следы зверей на снегу – песцов, белых медведей, – фиорды на Карском море, мыс Желания и Крестовая долина, были его азбукой, были судьбой… Когда в СССР во время атомных испытаний ему с семьёй, спасаясь от гибельной радиации, пришлось выехать из родных кочевий на материк (как и многим жителям Новой Земли), в область и в город Архангельск, это было просто мучительно. За многие годы он так и не привык к городской жизни, к её укладу. Его знаменитая живопись, рисунки и акварели достались Архангельскому музею. А сам художник в 1960 году скончался и был похоронен семьёй и властями на Архангельском кладбище.
А вот что в те годы написал о нём поэт Евгений Евтушенко: «И я восславлю Тыко Вылку! ⁄ Пускай он ложку или вилку ⁄ Держать как надо не умел – ⁄ Зато он кисть держал как надо. ⁄ Зато себя держал как надо! ⁄ Вот редкость – гордость он имел!»
А позже книгу о Вылке с названием «И родился я на Новой Земле» написал Казаков.
…В тот грустный для меня осенний вечер в ЦДЛ неожиданно появился уже подвыпивший Юра. Он ходил с портфелем, набитым книгами, по нашему расписному кафе. В шуме обычного трёпа, споров под бутерброды и чоканье рюмками он бродил от столика к столику, от компании к компании и предлагал купить его новую книгу. Она стоила всего рубль сорок (так же, как рюмка водки). Юра только что получил из типографии авторские бесплатные экземпляры… Пятьдесят штук. Неделю назад он принёс нам её на Преображенку в подарок. Словно свежий горячий блин со сковородки. Мы с мужем поздравляли его, конечно. Маленько обмыли. И автор нежно подписал нам эту книгу ровным, красивым почерком отличника. А мой Юра в ответ даже подарил ему свой карандашный рисунок на ватмане. Подготовительный набросок – к будущему портрету Казакова, уже на холсте и маслом.
И вот в ЦДЛ Казаков подошёл к нашему столику и вдруг, встретившись со мной взглядом, смутился. От неожиданности. Но ненадолго. Увидел, как я полезла в сумочку за деньгами, достал свою очередную книгу. И, раскрыв её на краю стола, подписал пьяным, корявым почерком: «Ирине и Юре Ракшам с любовью и по-добрососедски. Всё! Ю. Казаков. Чудесный осенний день. 6 октября 1977». А взяв деньги, тяжёлой, неровной походкой снова пошёл за стойку к буфетчице Мусе. И, как и прежде, гордо выложил перед ней эти 1 рубль и 40 копеек. И она ровно на эту сумму налила ему рюмку «Столичной». Он сразу же, не закусывая, опрокинул её и вернулся в зал к столикам, чтобы опять заняться торговлей… Я подавленно видела, как от рюмки к рюмке его лицо болезненно краснеет. Понимала, что и давление крови опасно растёт, и опасно пульс учащается. Юра всегда был человеком не очень здоровым.
И я, наблюдая всё это с душевной болью, состраданием и стыдом, понимала: добром такие эксперименты не кончатся.
Долгое время я не могла прочесть повесть Голубкова «Волоком по Ламе». Всё как-то не получалось, всё дела и дела. А однажды в ноябре Казаков приехал ко мне с дачи в Абрамцево. Я сразу даже его не узнала. Глаза за очками заплыли, чёрный, опухший. В какой-то скорби сел молча на кухне на привычное место. И глухо сухими губами сказал: «Знаешь, нашего Дмитрия больше нет. Погасла свечечка». Я застыла в дверях: «То есть как больше нет?» И он, очнувшись, как ото сна, добавил: «А он застрелился».
Я не знала и не могла знать причин всех горестей Дмитрия. Наверное, их знал Казаков. Но как друг по-мужски скрывал.
А тогда за столом, спустя время, стал вяло и неохотно говорить как всё это страшное произошло…
После очередного скандала с женой, оставшись один, Дима достал своё охотничье дорогое ружьё. Зарядил. Сел к стенке на стул. Неспешно разулся. Упёр приклад ружья в ботинок, а дуло зажал во рту. И поднял ногу к курку. Но тут его, очевидно, стало тошнить. Очень сильно. И стошнило так, что до слёз. Но помедлив, он отдышался, сглотнул слюну и стал всё повторять. Пальцем ноги старался попасть и нажать на курок. И после очередной попытки раздался выстрел.
А дальше я услыхала от Юры страшное: «И… мозги его ползли по стене комками… и высыхали… Это я сам уже видел».
Вот так 4 ноября 1972 года окончились земные дни хорошего писателя и художника Дмитрия Голубкова. Светлая ему память!.. Очень глубокие скорбные строки посвятил Казаков другу. В своём проникновенном рассказе «Во сне ты горько плакал».
А рукопись повести «Волоком по Ламе» я до сих пор храню в домашнем архиве.
Тут надо бы ещё кое-что добавить. Связанное с образом Казакова. У меня в шкафу лежит его рассказ «Звон брегета». Экземпляр тоже «слепой», еле читаемый. Однажды в клятые девяностые по каким-то делам я поехала на своём жигулёнке в Малеевку. Вернее, сперва в соседнюю Рузу к композитору, который писал тогда к моему фильму музыку. А сельцо Малеевка там рукой подать. Ну я и решила её навестить.
Стою, не отводя глаз от классического особняка с колоннами. Это Дом творчества писателей имени Серафимовича. Сколько тысяч творцов великих и не великих работало в этих стенах! Сколько поколений сменилось за десятилетия! Сколько написано книг! Порой здесь проходили и съезды Союза писателей, и совещания, и разные семинары. Например, двухнедельный Семинар молодых талантов, в котором участвовала и я, грешная. Конечно, рядовым членом. А Казаков тогда уже ассистировал ведущим мастерам. Финансировали семинар (где мы, как в раю, вкусно ели-пили, на лыжах бегали, по вечерам смотрели кино и заседали, конечно. Вслух читали, спорили и горячо обсуждали свои работы) и всё это оплачивали и Литфонд СП, и ЦК комсомола страны. Вот так в СССР воспитывали и берегли молодые таланты. А что за окном сегодня? Лучше уж не смотреть.
Воспоминания мои перед малеевским особняком накатывали как волны. Вокруг в лесу разбросаны деревянные коттеджи. Туда путёвки были дешевле. Но не каждый творец соглашался трижды в день (завтрак, обед, ужин) бегать в центральный корпус. А я любила. По морозцу, со скрипом. Прелесть! И вот теперь стою у колонн в раздумье… А что это вон там лежит в стороне?
В недоумении смотрю на небрежную пёструю кучу книг. Она как малая египетская пирамида. Оказывается, какой-то богатый коммерческий банк уже купил у Литфонда старинное здание и теперь освобождает под свои нужды все его помещения (кроме ресторана-столовой). Ликвидировал даже библиотеку. Оторопело смотрю на книги. Многие годы писатели дарили их родному Дому. И конечно, с автографами. Лёгкий снежок заметает эту печальную пирамиду. Наклоняюсь, беру крайнюю небольшую книжонку. Перчаткой сметаю снежинки с обложки… Господи!.. Да это же Казаков!.. Полистала страницы. Остановилась на содержании. Знакомые всё названия. А вот «Звон брегета». Боже мой! Это же чудесный ранний его рассказ. И написан был именно здесь. И впервые прочитан был на Семинаре молодых талантов. И горячо обсуждён литталантами и вдоль и поперёк. Написан он в чисто казаковском стиле и духе. Взгляд автора на событие и героев как бы со стороны. И читатель уже как бы соавтор писателя. Да и всё творчество Казакова буквально пронизано любовью к миру. К речному туману, зелёной травинке, капле дождя, дыханию женщины. К миру прекрасному и всё-таки бренному. Грешному… Помню, как завистники, соперники (и молодые, и старые мастера) стали сплетничать: мол, автор Бунину подражает. Мол, он эпигон. Под Бунина пишет. И пошло-поехало, поползло шельмовство. Даже цитировали со смешочком: «Не делай под Маяковского. ⁄ Делай под себя». А мне хотелось спросить: «Ну а что ж вы-то не пишете, например, под Пушкина или Шекспира?.. Что, не получается?.. Кишка тонка?..» А Казаков самобытен предельно, даже с избытком. Второго такого нет и не будет. (Как, впрочем, и Бунина, и Набокова…)
«Звон брегета» – рассказ печальный. О том, как молодой корнет Михаил Лермонтов, всегда мечтавший встретиться с великим Пушкиным, своим кумиром, наконец однажды, решившись, прибыл к дому поэта, на Мойку, 12. Уже смеркалось, когда корнет издали вдруг увидел, как к высоким парадным дверям подкатили сани и из них кто-то на руках вынес, как ребёнка, еле живое тело. С запрокинутой кудрявой головой и безжизненно повисшей рукой… В этот момент в кармане корнета зазвонили часы, его круглый швейцарский брегет с откидной крышечкой. И всё дальнейшее происходило как бы под тихий звон дорогого брегета.
…Переоценить творчество Казакова нельзя. Его надо изучать и в школах, и в вузах. И его стилистику, его поэтику, этику и особенно мысли-смыслы. И чем раньше, тем лучше. А нынче даже имя его почти забыто. Преступная расточительность! А сколько в нашей истории забыто прочих великих русских! Но это не аргумент забывать и бесценного Казакова. И этим должно заниматься государство… Пускай, конечно, стоит на Арбате Турандот – персонаж сказки итальянца Гоцци, пусть стоит и наш яркий бард-менгрел Окуджава. Но славянин Юрий Павлович Казаков – обязательно. С его благодатным творчеством и чудо-заветами: «Изучай!.. Люби!.. Будь!»