Российское обществоведение: становление, методология, кризис — страница 76 из 92

Таким образом, «проедается» капиталистом очень небольшая часть прибавочной стоимости – и очень трудно оценить ту долю, которая проедается капиталистом несправедливо, больше, чем стоит выполнение его функций в организации производства. Во всяком случае, никто не стал бы устраивать революции из-за такой мелочи.

Выйти в настоящее время к рабочим с моделью эксплуатации по Марксу было бы просто нелепо. Дело в том, что эта модель ошибочна в принципе. Поэтому ее пропаганда среди работников в СССР была ошибкой или делом недобросовестным.

Когда капиталисты научились вытапливать сало из рабочих «Юга», частный капитал и государство поделились с рабочими метрополии, и «антагонистическое противоречие» испарилось. Модель политэкономии привела к неверному выводу – могильщиком буржуазии пролетариат не стал.

Рассуждения о необходимом и прибавочном продукте казуистичны, а к тому же незападных экономических систем (особенно советской системы) они вообще не касаются. И Маркс об этом многократно предупреждал. Он писал в предисловии к первому изданию «Капитала»: «Предметом моего исследования в настоящей работе являются капиталистический способ производства и соответствующие ему отношения производства и обмена. Классической страной капитализма является до сих пор Англия. В этом причина, почему она служит главной иллюстрацией для моих теоретических выводов».

Еще он писал: «Стоимость есть отношение между двумя лицами, прикрытое вещной оболочкой» [29, с. 84]. Такое отношение возникает только на рынке, при купле-продаже. Но труд (рабочая сила) вовсе не всегда является товаром. В «Капитале» Маркс неоднократно напоминает, что стоимость есть категория историческая и возникает именно тогда, когда сама рабочая сила становится стоимостью. Он подчеркивает: «Труд в том виде, как он… существует в рабочем сам по себе, т. е. труд в своем непосредственном бытии, труд, отделенный от капитала, является непроизводительным» [29, с. 262], т. е. он не производит стоимости.

Еще ближе к нашему случаю такое уточнение: «Часть хлеба, произведенного средневековым крестьянином, отдавалась в виде оброка феодалу, часть – в виде десятины попам. Но ни хлеб, отчуждавшийся в виде оброка, ни хлеб, отчуждавшийся в виде десятины, не становился товаром вследствие того только, что он произведен для других. Для того чтобы стать товаром, продукт должен быть передан в руки того, кому он служит в качестве потребительной стоимости, посредством обмена» [29, с. 49].

Именно таким и было производственное отношение советских работников: его продукт отчуждался в виде результата исполнения планового задания. Работник не продавал свою рабочую силу, а служил и получал жалованье.

Пристегивать категории трудовой теории стоимости к советскому хозяйству и создавать фантом изъятия прибавочной стоимости и образ эксплуатации рабочих государством – грубая неправомерная операция с тяжелыми последствиями. Сначала промыли мозги интеллигенции и студентам схоластической трудовой теорией стоимости, а потом применили эту теорию для разрушения жизнеустройства народа.

Не вникнув в важные оговорки Маркса, что труд производит стоимость только в конкретных социальных и культурных условиях западного капитализма, многие советские и постсоветские обществоведы совершают вторую ошибку: они прилагают категории абстрактной модели Маркса к обществам, не обладающим достаточным подобием с Западом. А во второй половине ХХ в. эта модель воспринимается как неадекватная и на Западе. В 1990-е гг. и в России уже нельзя было это игнорировать.

Один из ведущих антропологов США М. Сахлинс предупреждал: «На уровне этнологии выяснилось, что в качестве посредника между объективным и субъективным выступает коллективная традиция, информирующая субъективное восприятие историческим представлением». Поэтому рациональная модель политэкономии не может верно описать реальную систему отношений даже на Западе.

В книге «Культура и практические представления» (1978) он пишет: «Исторический материализм является истинным самосознанием буржуазного общества, ограниченным, однако, рамками самого этого общества. Рассматривая производство как натурально-прагматический процесс удовлетворения потребностей, вместе с буржуазной экономической наукой оно [буржуазное общество] рискует поднять отчуждение людей и вещей на более высокий когнитивный уровень. Обе эти теории могут объединиться в сокрытии смысловой системы праксиса, объясняя систему практическими соображениями. Если это произойдет, марксистская антропология будет неотличима от ортодоксальной экономики, как будто исследователь одурачен тем же товарным фетишизмом, который завораживает участников процесса.

Рассуждая о производстве и движении товаров исключительно с точки зрения их денежных выражений (меновых стоимостей), исследователь упускает из рассмотрения культурный код конкретных свойств, определяющий “полезность”, и таким образом оказывается не способным понять, что, собственно, было произведено. Объяснение не идет дальше воспроизводства самообмана, присущего тому обществу, к которому оно адресовано, в котором контуры подсознательной логической системы предметов и общественных отношений проявляются в виде основанных на цене предпочтений на рынке, создавая впечатление, что производство кристаллизуется из просвещенной рациональности. Структура экономики представляется как объективный результат практичного поведения, а не как социальная организация вещей хоть и через рыночные институты, но согласно культурному дизайну людей и товаров… В таком виде представляется наше буржуазное общество и типичная средняя мудрость его общественных наук» [279][53].

Как известно, исходной догмой политэкономии Маркса было разделение меновой стоимости – сущности товара как продукта абстрактного труда – и потребительной стоимости (вещей, т. е. культуры). Он писал в первом разделе «Капитала»: «Как потребительные стоимости товары различаются прежде всего качественно, как меновые стоимости они могут иметь лишь количественные различия, следовательно, не заключают в себе ни одного атома потребительной стоимости… Раз мы отвлеклись от его [продукта] потребительной стоимости, мы вместе с тем отвлеклись также от тех составных частей и форм его товарного тела, которые делают его потребительной стоимостью… Все чувственно воспринимаемые свойства погасли в нем» [29, с. 43].

Эта догма, включенная в когнитивную основу советского обществоведения, сыграла важную роль в том, что «мы не знали общества, в котором живем».

М. Сахлинс пишет: «Общеизвестная истина антропологии состоит в том, что “рациональная” и “объективная” схема любого человеческого общества никогда не является единственно возможной. Даже в очень похожих материальных условиях культурные порядки и реалии могут быть весьма различны… Даже капитализм, несмотря на его кажущуюся организацию ради прагматической выгоды, не может избежать этой культурной организации, казалось бы, объективного праксиса» [279].

В эпиграфе к главе «Западное общество как культура» М. Сахлинс привел фразу Бодрийяра (1972): «Политэкономия, сконструированная на двух стоимостях – потребительской и меновой, – рассыпается в прах и должна быть переосмыслена в форме обобщенной политической экономии, которая оперирует производством символической меновой стоимости в процессе и в виде производства материальных товаров и экономической меновой стоимости».

Замкнувшись в скорлупе догм моделей ХIХ в., наше обществоведение оказалось несостоятельным при первом ударе мировоззренческого и культурного кризиса.

Дискредитация демократии и провал проекта демократизации

Высшей ценностью в идеологическом дискурсе перестройки была названа демократия. Общество практически единодушно этот лозунг поддержало, поначалу не вникая в тонкости трактовки данного понятия. Его обыденное представление казалось общепонятным и естественным.

В действительности перестройка началась как раз с того, что были разрушены разумные и привычные очертания этого понятия. Идеологи избегали давать этому понятию связное определение, а люди и не спрашивали, хотя никакого молчаливого договора относительно смысла этого слова в нашем обществе не было. Но тогда не вникали даже в странные заявления, не до этого было.

Это сладкое слово «демократия» вдруг увязали с частной собственностью и рынком. Это уже вызвало тревогу. Известный философ В.М. Межуев убеждал: «Какое же общество действительно нуждается в правовой демократии и способно ее защитить и сохранить? Я думаю, только то, которое состоит из собственников, независимо от того, чем они владеют: средствами производства, денежным капиталом или только своей рабочей силой. …Иными словами, это общество приватных интересов и дел, где каждому что-то принадлежит и каждый имеет право на собственное дело. По существу, это и есть гражданское общество, в котором люди связаны между собой как независимые друг от друга индивиды – самостоятельные собственники и хозяева своего частного дела» [131].

Насколько кадеты начала ХХ в. оказались более демократами. М. Вебер, объясняя отличие русской революции от буржуазных западных, приводит важный довод: к 1905 г. в России понятие «собственность» утратило свой священный ореол даже для представителей буржуазии в либеральном движении. Как пишет исследователь трудов М. Вебера А. Кустарев, «таким образом, ценность, бывшая мотором буржуазно-демократических революций в Западной Европе, в России ассоциируется с консерватизмом, а в данных политических обстоятельствах даже просто с силами реакции» [37].

Лозунг демократии вошел в непримиримое противоречие с реальностью – большинство не поддержало перестройку и ее версию демократии. В.В. Радаев и О.И. Шкаратан пишут в важной статье: «Трагическим является консерватизм не отдельных групп, а тем более отдельных лиц, но огромных масс, верящих, что они сегодня живут при социализме и что его необходимо “исправить”. В сознании очень многих рыночные формы хозяйствования односторонне отождествляются с эксплуатацией, неравенством, безработицей. Да, пожалуй, нет для реформаторов более страшной преграды, чем народные предрассудки» [55].