Российскою землей рождённый — страница 14 из 22

— Про таких горюнов, как я, дядя Савелий — жив он? — хорошую поговорку знает: «Вопрос: что-де бос? Ответ: сапогов нет». С голоду не помираю — вот эта черниленка меня кое-как кормит: прошения бедному люду строчу. Ну, а на остальное пока не хватает. Отцу, конечно, про мой гардероб не говорите. Это временное!

Земляки покряхтели, раскошелились. А от самовольного возвращения в Петербург решительно отговорили.

— Таможенный досмотр без правильного паспорта не пропустит. Не поглядят, что студент, сразу в подземелье сволокут. А там — кнут и дыба. Только тебя и видели…


После дорожных мытарств знакомый домик показался особенно уютным. Сиреневые кусты под окнами машут тяжелыми пахучими гроздьями. Пообедав, Михаил Васильевич дремлет в кресле и в полусне видит Лизу, бесшумно передвигающую посуду.

— Михаль Васильевич, да вы совсем уснули! — слышит он приятный грудной голос Лизы и ее смех. — Вот выпейте крепкого кофе — и сразу станет легче. Ну же, поднимайтесь! — И она тянет его за руку к столу.

К кофе пожаловала вдова Цильх. Украдкой вздыхая, смотрит она на избранника своей Елизабет. Будет ли от него толк, кто знает?.. Вернулся весь оборванный, хорошо еще что платье покойного мужа впору пришлось.

Молодые вышли погулять. Лиза, как всегда, шла молча. Ее немногословность нравилась Ломоносову — часто занятый своими мыслями, он не любил, когда его отвлекали праздными разговорами. Но сейчас его охватило непреодолимое желание рассказать этой спокойной и желанной девушке про свои скитания и приключения.



Лиза, наклонив голову, внимательно слушала. Ее ясные глаза то улыбались, то с испугом смотрели на него, а то наполнялись слезами.

— Да вот еще что было. Иду я в Марбург, устал и есть хочу. Вижу, крыши, показались, деревья, а там и низенькая таверна. Жареным пахнет так, что у меня все переворачивается, а денег и в помине нет.

— Так совсем ничего и не кушали? Ужасно! Не говорите, я не могу слушать.

Ломоносов поднес к губам руку Лизы, помолчал и продолжал снова:

— Но я к тому, что из-за этого все дальше и пошло так скверно. За длинным столом сидели прусские солдаты с багровыми пьяными лицами. Капрал обнял меня и почти силой усадил за стол. Я плохо слышал его. Он, кажется, говорил, что королю Фридриху нужны такие бравые молодцы. Ты ведь знаешь, вербовщики не скупятся на похвалы, — смущенно добавил он.

— Ох и редко ж вы смущаетесь, Михаль Васильевич! — засмеялась Лиза. — Даже приятно посмотреть, как покраснели… Что же дальше?

— Захмелел я быстро. Утром очнулся, смотрю, на мне красная повязка — значит, поверстан я.

— А вербовщик, что он сказал вам?

— Я и не видел его больше. Он свое дело сделал. Меня же одна мысль донимала — бежать! Ибо знал я: с пруссаками шутки плохи. Множество людей погибает, схваченных вот так же вербовщиками. От них до смерти не вырвешься… Повели нас в крепость Безель. Счастье мое, что караульня окошком на вал крепостной выходила. Дождался рассвета и по выступам в стене осторожно спустился. Ров, наполненный водой, переплыл, на вал поднялся. Озираюсь — и сердце замерло: впереди еще один ров, с водой до краев, а в смотровой башне, обняв ружье, часовой дремлет.

Лиза, побледнев, прижалась к Ломоносову.

— Вобрал в себя воздух, нырнул и поплыл под водой. Пригодилась архангельская выучка! Сам не помню, как второй бугор перевалил. Побежал что есть духу! Слышу глухой выстрел вестовой пушки. Спохватились!.. Вот и конский топот. Погоня все ближе. А тут — спасительная сосна на границе Пруссии с Вестфалией! Я-то пробежал ее, а они назад повернули.

Лиза долго не могла успокоиться и все гладила его рукав.

* * *

16 ноября 1740 года Михаил Васильевич написал в Петербург. Объясняя вынужденный уход от Генкеля, сообщал, что времени не тратит попусту: «Упражняюсь в алгебре, намереваюсь оную к теоретической химии и физике применить».

Генкель же вскоре после ухода Ломоносова злорадно сообщал Корфу, что он живет, по слухам, довольно весело в Лейпциге. Однако слух этот не подтвердился, его ученик бесследно исчез. Генкель в смятении был вынужден признаться, что не знает, где Ломоносов. В письмах хвалил Михаила Васильевича и отмечал его незаурядные познания в теоретической и практической химии, пробирном деле и маркшейдерском искусстве[39].

В конце февраля 1741 года Михаил Васильевич получил извещение от Шумахера: деньги на дорогу — у Вольфа. До той поры он Вольфа не беспокоил, считал, что тот вмешиваться в щекотливые его отношения с академией не намерен.

* * *

…Быстрым, упругим шагом подошел к академии. У крыльца встретился ему отставной поручик Попов. Расцеловались. Василий Ферапонтович зазвал в свою каморку.

— Человек тебя один спрашивал месяц назад. Старичок такой. Лицо румяное, борода вроде бы наклеенная. Дед Мороз!

— Савелий?!

— Савелий и есть!

— Эк, досада какая, не повидались!

— Погоди… Горькую весть он принес. Отец твой с моря не вернулся!..

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Российскою землей рожденный

Колумбы росские, презрев угрюмый рок,

Меж льдами новый путь отворят на восток…

Их глаза встретились, и Шумахер первым отвел взгляд.

Что-то новое, спокойное и уверенное, проступало в облике Ломоносова. И начальник канцелярии академической, собиравшийся было распечь его за непочтение к Генкелю, предпочел сухо поздравить с прибытием. Лишь намекнул, что все знает.

Академическая канцелярия поручила Михаилу Васильевичу продолжить описание коллекции минералов, начатое натуралистом Гмелином под наблюдением академика Аммана. Ныне Гмелин пребывал в Сибирской экспедиции. Амман же ведал «ботаническим огородом» академии, где разводились и изучались растения. Решено было поселить Ломоносова в доме при «огороде».

«Ботанический огород» тоже затеял царь Петр. Раньше такого Россия не знала. Под наблюдением профессоров там разводились и изучались диковинные растения со всего света. Ломоносов знал уже этот огород и радовался, что поселялся поблизости. Будет чем полюбоваться, над чем поразмыслить. Но вот описание минералов…

Не о такой работе на родине мечтал Михаил Васильевич.

Разговор с Шумахером подходил к концу, когда суетливо вошел человек в модном, но небрежно распахнутом камзоле. Шумахер брезгливо поморщился.

Ломоносов сразу признал Василия Кирилловича Тредиаковского, которого мельком видел и раньше.

— Уж не господина ли Ломоносова лицезрю? — зачастил вошедший. — Как же-с, как же-с! Письмо, кое приложить изволили к оде своей, прочитал с достодолжным вниманием и ответ присовокупил. Одначе адъюнкты Адодуров да Тауберт сего моими учеными спорами наполненного письма отправлению воспрепятствовали.

Он обиженно взглянул на Шумахера. Но тот и внимания на него не обратил. А Василий Кириллович без передышки, не дожидаясь ответа и не давая слова вставить, все частил, будто горох сыпал:

— Рассуждение ваше презело любопытно. Ум острый и познания в искусстве пиитическом являет. Одначе противу моего трактата не устоит. Тот стих всегда худ, который весь ямбы составляют или большую часть оных. Великолепие, сударь мой, утверждает стихи иные. Хоша бы и мои:

Все чинит во мне речь избранну.

Народы! Радостно внемлите!

Бурливые ветры! Молчите!

Храбру прославлять хошу Анну!

«Неужели сам-то не чувствует, сколь нескладны его вирши? — подумал Ломоносов. — А ведь человек неглупый, многое в его «Рассуждении» похвалы достойно».

Воспользовавшись передышкой Василия Кирилловича, он заметил:

— В торжественной поэзии ямб наиболее пригоден!

— А вот и нет, и нет! — возбужденно затараторил Тредиаковский. Он схватил Ломоносова под руку и повлек его по коридору.

Михаил Васильевич хотел поспорить с Тредиаковским, но заметил злобный взгляд Шумахера. А Василий Кириллович, ничего не замечая, запальчиво развивал свои суждения. Ломоносов еле отделался от него.

…Попову не терпелось узнать, как встретил Шумахер Михаила Васильевича.

Внимательно выслушал и спросил:

— Ну, а Тредиаковский каков?

— Он человек и ученый, и увлеченный. Это отменно! Но взъерошенный какой-то…

— Будешь взъерошенный! Слыхал, как отделал его Волынский, ныне казненный?.. Про дела наши слыхал?

— Откуда? О смерти Анны Иоанновны лишь на корабле узнал.

Попов рассказал о событиях минувших месяцев. Оказывается, Бирон, опасаясь влияния министра Волынского на царицу, обвинил его в измене: тот, мол, замыслил стать императором. Волынский сознался лишь во взяточничестве, измену же отрицал. Бирон настаивал на казни. Царица от злобного упрямства Бирона заболела, но приговор в конце концов подписала. Волынскому отрубили руку, а потом и голову. Из его сторонников кого казнили или в ссылку отправили, кому язык вырезали. А вот теперь, когда по воле покойной царицы императором числился ее внучатый племянник, не достигший и года Иоанн Антонович, а правительницей — племянница Анна Леопольдовна, Бирона арестовал другой немец из приближенных, Миних.

— Да, — покачал головой Ломоносов. — У вас тут потасовки, как в театре кукольном, что в Голландии видеть мне довелось. Только там кровь из краски, а здесь человеческая. Ну, а Тредиаковский-то при чем тут?

— Про него я забыл. Волынский в свое время нанес ему бесчестье побоями. Наш Василий Кириллович после казни министра хлопотал о взыскании «за бесчестье и увечье» и получил-таки из его пожитков триста шестьдесят рублев. Как заяц в басне при дележе шкуры мертвого льва. Хоть ушко, да мое…

Шагая на новую квартиру, Михаил Васильевич размышлял: «Вот и опять я дома. Пять лет минуло, а перемен не видать: казни, кровь, измены, наговоры… Бирона не любили, а Миних разве лучше? Иноземцы русскому люду света не дадут. В темноте держать будут».