Ломоносов предложил семейству Рихмана перебраться к себе и долгое время заботился о нем.
Между тем его беспокойство о том, как бы случай этот «не был протолкован противу приращения наук», оказалось не напрасным.
Слух о смерти Рихмана от «громовой машины» облетел весь Петербург. Зашевелились церковники, с ненавистью встречавшие каждое научное сочинение Ломоносова. Михаилу Васильевичу передавали, что по вечерам возле моста некто в длиннополом одеянии будоражит народ:
— Илья-пророк на огненной колеснице по небу катается — оттого и гром! Кто же этого не знает? Что ж изучать-то? Разве можно вмешиваться в божественные силы? Вот гнев господень и поразил богоотступника! Помяните мое слово — покарает он и другого вероотступника, химического профессора Михайлу Ломоносова!
Однажды в сумерках Михаилу Васильевичу повстречался незнакомый монах с жидкой бороденкой и как-то странно на него посмотрел. Где-то он видал этого монашка, но где?
…Академические недоброхоты тоже подняли головы. Шумахер по случаю гибели Рихмана отменил заседание, назначенное на 5 сентября. А на нем-то и должен был выступить Ломоносов со «Словом о явлениях воздушных, от электрической силы происходящих». 23 августа Разумовский уведомил из Москвы академию о своем согласии отложить конференцию. Проволочка была только на руку мракобесам, способным изготовить любой навет, и Ломоносов в письме президенту настаивает на срочном созыве академиков. Шувалов поддерживает его. Шумахер получает предписание созвать ассамблею, «дабы господин Ломоносов с новым своим изобретением между учеными людьми в Эвропе не упоздал».
Академическая канцелярия поручает профессорам Августу Гришову и Брауну выдвинуть против Ломоносова и его опытов с электричеством «сумнительство». 1 ноября Ломоносов выступил на академическом собрании и опроверг «сумнительство». Собрание решает напечатать его речь, но Шумахер и Тауберт пытаются задержать печатание. В негодовании Ломоносов пишет Шувалову про Шумахера:
«Правда, что он всегда был… мой ненавистник и всех профессоров гонитель… однако, ныне стал еще вдвое, имея двойные интересы, то есть прегордого невежу, высокомысленного фарисея[46] зятя своего Тауберта».
В первых числах марта 1757 года Святейший синод потребовал Ломоносова к себе. Вокруг крытого черным бархатом стола восседали на креслах три духовные особы. Ломоносов узнал их сразу же. С Амвросием, ныне епископом Переяславским, учился он в Спасских Школах. Там же преподавал и Дмитрий, теперь епископ Рязанский. Третьим был архиепископ Санкт-Петербургский Сильвестр Кулябко.
«Высоко залетели, господа!» — подумал он, но на супленные и настороженные физиономии к шутке не располагали.
Маленький крепыш и толстяк Сильвестр Кулябко визгливо закричал:
— Профессор химии Михайло Ломоносов! Подойдите сюда и ознакомьтесь с сим пашквилем. Не известен ли вам его сочинитель?
— Сочинителя знаю. Да и вам всем он знаком. Для чего же играть комедию?
— Как смеете вы столь кощунственно утверждать, якобы члены Святейшего синода знакомы с автором сего богомерзкого пашквиля?
— Да кто вам сказал, что это пашквиль? Все, что здесь написано, — сущая правда.
Никогда еще перед Синодом не стоял такой дерзкий ответчик. Архиепископы были обескуражены. У Сильвестра от злости пересохло в горле. Он даже выпустил лист, и бумага, плавно описав полукруг, опустилась возле Ломоносова. Михаил Васильевич нагнулся, поднял ее и прочитал:
Не роскошной я Венере,
Не уродливой Химере
В гимнах жертву воздаю:
Я похвальну песнь пою
Волосам, от всех почтенным,
По груди распространенным…
— Замолчите! — не своим голосом заорал Сильвестр. — Или будете отлучены от церкви!
— Что ж, тогда потолкуем без чтения. Так вот, господа Святейший синод, все в сочиненном мной гимне, повторяю, правда! И касается она вас, а не токмо старообрядцев. И для вас борода — «мать дородства и умов, мать достатков и чинов»! Ты, Амвросий, помнишь ли, как ставили тебя на горох за то, что в латыни ни бельмеса не смыслил? Небось коленки до сей поры почесываешь! Не верится, что преуспел ты в латыни и в поздние времена. Не для наук и языков иноземных голова у тебя на плечах! А вот сидишь со своей бородой и творишь суд праведный вместе со всеми на равных. А вдова профессора Рихмана с детишками его малолетними почти ничего не получают с того самого дня, как отца их, физика, на весь мир прославленного, громом убило. Это тоже суд праведный?
— Ни слова больше! Или я сей же час предам вас анафеме! — Сильвестр задыхался от злобы.
Ломоносов встал и направился было к выходу. Сильвестр воздел руки, останавливая его.
— Нет, это еще не все, Михайло Ломоносов. Отец Исидор, войдите.
Пугливо озираясь, в зал вошел тот самый монашек, которого Михаил Васильевич заприметил тогда в потемках.
— Ба, да неужели Сидор Когтев? — Теперь, при свете, Ломоносов узнал его.
— Отец Исидор, вы знаете этого господина?
— В Спасских Школах вместе обретались.
— Предъявите бумагу, кою показывали вы Святейшему синоду. Михайла Ломоносов, это ваша подпись?
«Ах, вот оно что!..» — Ломоносов усмехнулся.
— Моя, моя! Но как же, Сидор, ты умыкнул эту бумагу?
— Вопросы задает не ответчик, а Святейший синод! Поясните, отец Исидор, как бумага оказалась у вас. И не робейте. За вами правда божья.
— Господин Ломоносов, чтобы священником стать и к экспедиции примкнуть, написали: поповский-де они сын, а сами крестьянский-с! И о том известил я ставленнический стол. Покойный же архиепископ Феофан велели мне с глаз сгинуть. Вышло — я за правду претерпел… Вот я бумагой-то и обзавелся-с.
— Из архива ставленнического стола выкрал? — загремел голос Ломоносова. — Да за это кнут и дыба! Ну, попался ты, Сидор! Ваше преосвященство, требую оного вора, самолично в хищении бумаги государственной признавшегося, немедленно под стражу заключить!
На лице Сидора проступили пятна. Он залепетал, что бумагу случайно нашел в коридоре, о чем заявлял якобы, но распоряжения не последовало, и вот он сохранил ее.
— И правильно сделали, — вступился Сильвестр. — Бумага, уличающая сего Ломоносова в преступном деянии, к делу об его пашквиле присовокупляется. Идите, Михайла Ломоносов! Святейший синод известит вас о своей воле. Грозная кара да покарает за злоязычие и кощунство!
Ломоносов шел домой, и перед ним то и дело возникали злобные лица «святых отцов». Вот когда напишет он сатиру на них! Бороду он непочтительно назовет штанами. Под видом сатаны покажет беснующегося от злобы «смиренного» Амвросия. Изобразит он и самого себя, стоящего перед судилищем.
Вернувшись домой, он первым делом берется за перо.
Как бы еще поддеть попов? А не написать ли, что большего почтения, чем попы, заслуживают козлята малые — они рождаются уже с бородами. И что он «недавно удобрял бесплодный огород» бородой — это единственное, на что она пригодилась. Но ведь Синод взбеленится! А, была не была!..
6 марта 1757 года Синод на высочайшее имя представил доклад. «Святые отцы» требовали особым царским указом ломоносовские «соблазнительные и ругательные пашквили истребить и публично сжечь», а «означенного Ломоносова для надлежащего в том увещания и исправления в Синод отослать».
Иван Иванович Шувалов выбрал удачный момент, когда царица была в хорошем настроении после веселого ужина. Он в смешном виде изобразил суд над Ло моносовым, чем очень позабавил Елизавету.
— Однако, мой друг, передай Михайле Васильевичу, чтобы святых отцов больше не дражнил. А то, чует мое сердце, докуки с ними не оберешься. Им же скажи: Ломоносов-де мне слово дал, что дражнить больше вас не станет.
Приближалось 1 ноября, день рождения Шувалова. На этот раз вместо оды Ломоносов решил поднести вельможе подарок совсем иного рода. Он чувствовал, что покровитель его вряд ли этому обрадуется, но поступить иначе не мог.
К роскошному шуваловскому дворцу подкатывали экипажи. Кряхтя и обтирая обильный пот, вылезали из душных карет толстые сановники, ловко выпрыгивали генералы, выплывали, как павы, дамы…
В час дня в залу вошел Шувалов. Все наперебой пытались припасть к его унизанной перстнями руке. А в одной из дворцовых комнат шуваловские лакеи принимали дары — всевозможные ларчики, кольца, драгоценные камни.
Начался обед. За длинным столом, уставленным заморскими кушаньями, среди званых гостей сидел и Михаил Васильевич. Пили за здоровье хозяина, возглашали ему многие лета.
Ломоносов лишь молча вставал с поднятой чарой, осушал ее и снова садился. Некоторые гости давно с недоумением посматривали на него — когда же, наконец, прочитает и преподнесет «новорожденному» оду. Вот Михаил Васильевич ненароком поймал недовольный шуваловский взгляд. Хотя и уверен был Шувалов, что Ломоносов припас какой-то сюрприз, но нетерпение свое скрывал плохо: услышать оду из уст академика Ломоносова было лестно любому. Тем более что чести этой удостаивались очень немногие.
Но Михаил Васильевич, казалось, думал совсем о чем-то другом. И в самом деле, мысль его витала далеко.
Он знал, что многие его труды, особенно те, что удалось предать печатному тиснению, не потонут в безмолвной пучине времен. Но потомки спросят его, а что же сделал ты, первый академик российский, для облегчения участи народной?
Вот ты в холодный осенний день пируешь у вельможи в теплой, согретой каминами зале, перед тобой стоят наполненные вином хрустальные бокалы. А в ста верстах отсюда, в курной избе семья крестьянская хлебает из одной миски тюрю — похлебку из черного хлеба и воды. Да ведь это же кормильцы твои и поильцы! На плоды их трудов обменены в заморских странах вот эти вина, и яства, и сласти!