Василий Дорофеевич в такие минуты, круто нагнув голову, уходил на повети или в сарай. Раз только сказал в сердцах — видно, жена вконец извела.
— Ты бы, Михайло, в самом деле, бросил книги. Делом заняться пора! Гукор вот починить надо. В море один пойдешь — мне недосуг ныне.
Михайло жалел отца и чувствовал какую-то вину перед ним. И не знал, как сказать ему про неодолимую жажду узнать все то, на что равнодушные люди, примирившись со своим невежеством, закрывали глаза.
— Мы с матерью и невесту тебе подыскали, — благодушно сказал Василий Дорофеевич, поглаживая бороду. — Девка статная, загляденье, и не из бедных…
Ничего не ответив, Михайло вышел из избы. Раз уж замешалась в это дело мачеха — добра не жди. Упряма она, поедом ест, и уж на что неприхотлив Михайло, но терпеть больше силы нет. Дома он теперь не усидит. Да и не может быть того, чтобы никто на целом свете не захотел научить его или хотя бы показать дорогу, по которой идти надлежит!..
Он разыскал Савелия и поведал ему свои горести и сомнения.
— Вижу, затея твоя не блажь, не временное, — раздумчиво произнес старик. — Тогда слушай. В декабре обоз в Москву поведу. Да не тормоши… Ишь, как глаза заблестели! Только обдумай наперед все. «Москва — бьет с носка» — поговорка такая. В Москве, брат, без пачпорта кнут и дыба[12]. Одежонкой запасись и деньжишками. От своих покуда уходи куда-нибудь. Заест тебя мачеха аль еще какой грех случится. Сват баял: в Антониев-Сийском монастыре пономарь занемог — на его место, коль хочешь, определю. Маленько мошну подобьешь, а главное — дом покинешь, потому как мачеха — она у вас верховодит — против твоего пономарства не пойдет. Согласен?.. Ну, я ужо закину кому надо уду. Ты же бумаги готовь, пачпорт. И молчи.
В тот день, когда услыхал Михайло, что Савелий собирает обоз, твердо решил: в Москву он попадет во что бы то ни стало! Называли ее златоглавой, говорили — в ней сорок сороков церквей. А Петербург — хотя и ближе был, и царь Петр перевел туда свой трон, — народ еще не считал столицей.
Здесь как раз слух разнесся, что из Москвы в Холмогоры приехал учительствовать некий Иван Каргопольский. Судя по прозванию, был он выходцем из города Каргополя, уроженцем Архангельской земли, но никто доподлинно не знал, чей он сын, где его семейные.
Михайло решил разыскать этого человека. В Холмогорах ему указали на задворки богатого дома. Он постучался. Никто не ответил. Михайло толкнул шаткую дверь и оказался в чулане.
У стола на лавке спал худой человек с узким горбоносым лицом. Всклокоченные волосы нависали на лоб. На столе валялась опрокинутая кружка, у ног стояла бутыль.
Михайло оробел, не зная, что сказать. Потоптался на месте, негромко кашлянул…
Человек приподнялся. Из-под клочковатых бровей сердито блеснули хмурые глаза.
— Чего тебе? — раздалось хрипло.
Михайло смешался было и неожиданно для себя вдруг произнес:
— А хочу спросить, какие училища на Москве есть?
Лицо Каргопольского выразило недоумение.
— Да ты кто таков?
— Михайло, сын Ломоносов. Крестьянин куроостровский.
Учитель зло усмехнулся.
— Ишь, чего захотел! Того на Руси не бывает, чтоб мужик — да в училище!.. Кто ко мне послал?
— Про вас тут всяк знает. Дядя Савелий тоже слыхал.
— A-а, Савелий! Что ж… Мужик занятный и добрый. Да… Рассмешил ты меня, братец. Ну, иди с богом да скажи Савелию, пусть рыбки вяленой пришлет.
Каргопольский зевнул и отвернулся.
И вдруг услышал:
— А на Москву я все равно пойду!
Михайло резко повернулся и захлопнул за собой дверь. Каргопольский тут же выбежал, запахивая на ходу рясу. Догнал, вцепился в плечо.
— Таких сноровистых и не видано. Ну вертайся, коль в ученые метишь!
Долго не уходил от него Михайло. Каргопольский рассказывал, как учился в Московской академии — она и есть единственное на Руси стоящее училище. И еще про то, как с дружком Тарасием Посниковым продолжал науки в Сорбоннском университете, во Франции. Да ужиться потом якобы нигде не мог…
С той поры зачастил Михайло в Холмогоры. Угрюмый Каргопольский отводил с ним душу. Неистребимая любовь к науке и поэзии, казалось, сжигала его, но вскоре Михайло с огорчением заметил, что тот часто бывал пьян.
— Не мысли, отрок, — говорил он, — что путь, тобой избранный, усеян розами, как выражаются наши риторы академические. Ветхая, разодранная ряса моя пусть поведает тебе, что шипов в садах жизни гораздо более, нежели сего райски подобного цветка. «Хиби-кус» сию розу называют латыняне, иначе древние римляне. Без латыни, отрок, никуда, коли встать ты решил на стезю учености. На латыни все трактаты написаны. Она, латынь, вот где сидит.
Ученый вдруг задрал рясу, и Михайло увидел тощие голые ноги с рубцами на коленях.
Каргопольский пояснил: это от твердого гороха, на который ставят в академии нерадивых учеников.
— Нерадивых? А я не буду нерадивым!
— То добре, хоть и не зарекайся!
Каргопольский хотел высказать что-то еще, давно наболевшее, да только махнул рукой, большой, как грабли, и полой рясы утер глаза.
В последнюю встречу он сказал Михайле:
— Разбередил ты душу мою. В тебе себя вижу, молодого. Хочу, видит бог, чтобы сделался ты мужем ученым. Да боюсь, заклюют тебя железными носами попы да монахи.
Он подарил ему книгу Симеона Полоцкого «Риф-мотворная Псалтирь». И прочел из нее наизусть, как бы напутствуя:
Не слушай буих и ненаказанных,
В тьме невежества злобой связанных,
Но буди правый писаний читатель,
Не слов ловитель, но ума искатель.
Последние строки пояснил:
— Сие касается не красных слов истинной поэзии — их, напротив того, надлежит изыскивать, беречь и в стройные стихи заключать. Симеон Полоцкий против тех ополчается, кто перед сильными мира сего угодничает, их слова ловит. Ни я, ни Тарасий Посни-коп ловителями тех слов не были, потому и мыкаемся. Чую, недолго пребывать мне и в Холмогорах… Будешь на Москве, загляни к Тарасию. Если не сожрали злокозненные монахи, он и по сей день наставником и академии. Пригреет, коль что. Цидулю[13] ему с тобой послал бы о горестных своих скитаниях, да заплачет…
С великой проволокой получен был паспорт. В волостной книге появилась запись: «Отпущен Михайло Васильевич Ломоносов до сентября месяца пребудущего 1731 года, а порукою по нем в платеже подушных денег[14] Иван Банев расписался». У соседа Фомы Шубного выпросил Михайло полукафтан, занял три рубля и по уговору с Савелием нанялся пономарствовать в недалекий Антониев-Сийский монастырь.
Обоз с мороженой рыбой тронется в Москву рано утром. Михайло поднялся по обдуваемой снежными ветрами лестнице на колокольню Антониев-Сийского монастыря. Шел ему в тот декабрьский вечер уже двадцатый год.
Пушистые хвосты печных дымов вставали над крышами. Будто убранные дорогими собольими шубами, лежали окрест заснеженные деревни. Богатый, привольный край! Живут здесь смелые могучие люди — поморы. Еще их прадеды, вольные новгородцы, покорили эту дикую землю, проложили морскую дорогу К дальним берегам, промышляя рыбу, зверье и птицу. Из недр стали добывать соль, лучшую на Руси, железо и медь, научились костерезвому и финифтяному художеству[15] да чернению по серебру.
Люди знают, как ловить рыбу, бить зверя, строить суда, они добывают пищу и шьют одежду — без всего этого не было бы жизни на земле.
Даже поморские женщины и малые ребята различают ветра. Один окрестили ласково «Шелонником Ивановичем» — дует он с милой сердцу Новгородщины; другой сурово назвали «Севером», третий — «Побережником», четвертый — «Полуношником».
Однако и опытный седой кормщик не скажет, что такое ветер, почему он меняется. Каждый знает часы прилива и отлива, а не понимает, какие волшебные силы управляют морскими прибоями.
Какие силы? Нет ответа!..
Подобно тому, как спит под холодными снегами земля, спят знания людей. Их убаюкивают попы, что бубнят затверженные молитвы. Их запугивают раскольничьи старцы, хрипло выкрикивая: «Тако молиться надо!» И потому, встречаясь на каждом шагу с непонятным или страшным, люди лишь бессильно крестятся.
Под землей лежат нетронутые руды и металлы, но люди не знают, где искать, и натыкаются на них, как слепые кроты. В безмолвных мрачных пустынях Севера, где не ступала нога человеческая, рождаются бури. И все эти громадные богатства и силы словно взывают: «Ну, тронь меня, человек! Заставь служить!»
Но как может покорить их человек, заставить служить себе, если он слабее? Нет, не станет человек властелином земли, моря, неба, пока не познает их тайны, не выведает, чему повинуются они.
И Михайло уходит из богатого отчего дома за ты-, мчу верст, в далекую Москву — овладеть науками. Ибо науки сильнее всего на свете. И где же им быть, как не на Москве?
…Идет и идет обоз. То спустится в овраг, то поднимется на пригорок. Заиндевели бороды, покряхтывают мужики, отдирают от них сосульки.
— Долго ли до Москвы, дядя Савелий?
— Да не скоро еще, Михайло!
То бесконечно тянутся дремучие вологодские леса Г насупленными елями, то бескрайние ярославские поля…
И снова дни за днями, ночи за ночами. Широка потонувшая в снегах Русь. Мужики ночуют на постоялом дворе или просто в курных избах повстречавшейся деревушки. А ранним-ранним утром снова шагают к Москве. Еще догорают на небе частые звезды, но вот и они, наконец, тают одна за другой.
— Гляди-тко, Михайло, ангелы божии гасят небесные лампадки, — скажет дядя Савелий.
Ничего не ответит юноша, только улыбнется про себя.
Ледяной ветер просвистит и смолкнет в обшевнях[16]