— Финне![28]
Академические питомцы, словно сорвавшись с цепи, повскакали, заголосили, с грохотом опрокинули скамьи. И вот уже в монастырском саду трещат ветки, а на Никольской улице испуганно вскрикивают запоздалые прохожие.
Михайло же шагал к заветному дому на высоком подклете. Поднимался по знакомой лестнице и негромко стучал три раза. Слышались неторопливые шаги, и улыбающийся Василий Васильевич Киприянов, по своей привычке ласково прикоснувшись к плечу, вел его в свои покои.
— Сколько я у вас свечей-то пожег, Василий Васильевич, и не сосчитать…
— Профессором будете, тогда и уплатите по счету, — отшучивался Киприянов. — Ну, я пойду, мешать не буду.
Киприянов ушел в спальню. Михайло прежде всего проверил: книги, отложенные им в прошлый раз, на месте! Первая, за которую сегодня принялся, была «Космотерос» — переведенное на русский, изданное в Москве сочинение Христиана Гюйгенса[29].
Автор едко высмеивал противников Коперника и особенно Афанасия Кирхера[30], писавшего, что планеты движутся ангелами. «Коперник сих блаженных духов такого тяжелого труда лишил», — читал Михайло и от удовольствия потирал руки. И восхищенно поглядывал па Николая Коперника из «Глобуса небесного», повторял понравившиеся стихи:
Коперник общую систему являет,
Солнце в средине вся мира утверждает.
С благоговением прикасался Михайло к огромным книжищам, бережно переворачивая и расправляя страницы, любовался гравюрами. Не все ему было понятно. Осмыслив отдельные строки, выписывал их на листки. Принимался за газеты, за «Исторические, генеалогические и биографические примечания к «Санкт-Петербургским ведомостям». Из номера в номер печатались в них статьи о движении Земли вокруг Солнца и своей оси, о путешествиях вокруг света, «О ветрах», «О ис-хождении паров».
Были книги и совсем иного рода: богословские сочинения «отцов церкви», всевозможные жития святых. Михайло пытался рыться и в них, но ничего, кроме надоевших, из сочинения в сочинение переходящих слов о Христе, о рае и аде, о «чудесах» святых, в них не вычитал.
Он укладывал на прежнее место пыльные тома — пусть спят до нового охотника.
И с тем большим нетерпением набрасывался опять на книги Гюйгенса, Брюса[31] и им подобные. В отличие от церковных они не заставляли принимать все на веру, а предлагали думать и сомневаться, пытались объяснить мироздание.
Давно уже спала Москва. Только вблизи Спасской башни мерцал огонек. Над книгами, выбирая по природной своей сметке самое лучшее, самое нужное, склонился пытливый юноша.
…Жил он уже не у Пятухина, а у дьяка приказных дел Дутикова. За ночлег и постную похлебку учил грамоте и арифметике его тупого и ленивого сына.
— А Мишка тебя ждал-ждал, а ты на кружале был-был, — ухмылялся, приплясывая, Дутиков, всегда полупьяный.
Ничего не отвечал Михайло. Знал, что бессовестная это ложь: незадачливый его ученик рад до смерти пропустить урок.
Улицу, где издавна селились на Москве иноземцы, называли Кукуй. Разное говорили про это название. Поясняли и так: «Ничего, мол, не поймешь, что немцы говорят: все у них ку-ку да ку-ку. Вот и живут в своем Кукуе». Немцами же — от слова «немой» — называли не только выходцев из Германии, но и голландцев, французов, швейцарцев, да и всех иностранцев. Тут, на Кукуе, где жило немало иноземных медиков, и основал Петр Первый «Военную гофшпиталь» для раненых и больных солдат и офицеров. Главным хирургом подвизался здесь голландец Николай Бидлоо, и слава о нем, искусном враче, гремела на Москве.
Бидлоо переманил много студентов академии к себе — в лекарские ученики. К нему шли «истомившиеся» от академической премудрости, но не желавшие уходить от мирской жизни в монастырь. Иные из них становились потом хорошими лекарями.
Ломоносов, Виноградов и Власьев отправились в «гофшпиталь». Двухэтажный корпус — первый этаж и подвал из добротного желтого кирпича, второй из дерева — выходил на берег речки Яузы. Андрей Власьев, который бывал здесь не раз, уверенно повел друзей в обход здания — к крыльцу. Шли мимо каких-то грядок с растениями. Ломоносов присмотрелся: овощи не овощи… Вопрошающе взглянул на Власьева.
— Ботанический сад, — пояснил тот. — Лекарственные растения разводят. В гофшпитале пользуют ими больных для скорейшего заживления.
— Да ты, Андрейша, тут как свой!
— Ely, до этого еще далеко, а вот из академии я, братцы, и впрямь утекаю. 14 хоть Копцевич не раз нудил, что мне, убогому, одна дорога уготована — в монахи, я ему дулю поднесу.
Знакомый Власьеву смотритель пропустил их в палаты. В нос ударило зловоние. Кто-то стонал, из-за перегородки неслись истошные крики. Бидлоо в огромном рыжем парике, сопя широко расплюснутым носом, с суровым видом расхаживал по палате и жестами указывал лекарским ученикам, что делать. Андрей подвел друзей к доктору. Медик строго и зорко глянул из-под насупленных лохматых бровей.
— Это господин Виноградофф, а вот это Ломонософф… пришоль на Москва из город Архангельск?
Оба поклонились.
— Медикус дольжен все видейт, все знайт. Идемт!
На продолговатом дощатом столе какой-то человек, которого с трудом держали за руки и за ноги служители, извивался и хрипел. Лекарь копался у него во внутренностях. Виноградов опрометью выбежал из комнаты. Ломоносов сжал зубы и побледнел. Власьев как ни в чем не бывало и даже с любопытством наблюдал за хирургом.
Бидлоо что-то пробурчал и указал гостям на боковую каморку.
Там он сдернул парик. На лысой голове красовалась здоровенная бородавка с единственным, подобно колючке, волосом. Обмахнув красное вспотевшее лицо париком, он швырнул его на скамью и, подойдя к рукомойнику, загремел краном. Вытерев руки, он обернулся.
— Гомо сапиенс! Тщеловек! 14 мортус — смерть! Мортус забирается в органон тщеловека, и медикус там его убивает. Чем искусней медикус, тем слабей мортус. И напротив того. Великое цель перед медикусом… Будейт у меня слюжить?
— Нет, — неуверенно произнес Виноградов.
— Нет! — твердо сказал Ломоносов.
— Жить будет ф светле и тепле. И слявный денга. На первое время — рубль в месяц. На кухне харч даром. А у вас три копейки ф ден без харч. Подумайт!
…Они долго шли обратно — до самой Лубянки, где жил Андрей.
— А я мыслил, ты останешься у Бидлоо, — говорил Власьев Михайле. — Вот Митяй с первого разу же не выдюжил, ему привыкать бы трудно пришлось. Ты же превозмог — значит, сумел бы и хирургией овладеть.
Михайло ответил не сразу, делая вид, что внимательно рассматривает деревья.
— Тебя, Андрейша, понимаю, — сказал он наконец раздумчиво. — На твоем месте, наверно, то же сделал. Как сказал Бидлоо: великая цель? Истинно так. Но медицина — одна лишь книга природы! Меня иные влекут. Какие? Ответить ясно пока не могу.
Некоторое время они шли молча.
— Книги я по ночам читаю в библиотеке у Киприянова, а то и в нашей академической, — продолжал Ломоносов, — Много в них мне еще непонятного. Не о священной истории говорю — ее в академии и так долбить заставляют, да и не разъясняет она ничего. А вот физика — дело иное, подлинная физика, а не наша, академическая. Та, что тела объясняет, вокруг нас находящиеся. И подсказывает, как они построены, как управлять силами природы. И наверно, настанет время, когда даже солнцу люди будут приказывать. Но прежде всего надо его мощь измерить. Как это сделать?
Ломоносов испытующе поглядел на друзей.
— Эк, куда хватил! — сказал Виноградов. — Ты о солнце толкуешь, будто оно яблоком висит перед тобой.
— Конечно. А ты в телескопус глядел на него? И я не глядел. Говорят, у астронома Брюса есть такой телескопус, сиречь труба подзорная. Вот бы хоть краем глазка взглянуть. И солнце, поди, как яблоко видно.
— Так ведь и ослепнуть можно, на солнце да еще в трубу глядючи.
— А ты думаешь, Брюс не догадался затемнить?
— А все ж на луну спокойней смотреть.
— Меня луна меньше занимает. Мертвая она, холодная. А вот солнце… Силища-то какая! Ее бы, эту силу, в дело пустить. И пустят, поверь мне! Вот только досадно, что не я к тому причастен буду.
— Нам бы твои заботы. Да и клеплешь ты на себя, вон уж сколько вычитал…
— Ну, знаете, аз да буки — еще не науки! Даже в законе Гюйгенса Христиана никак не разберусь, а ведь это он первый решил важнейшие задачи механики, он же и закон открыл колебаний маятника.
— Да тебе то какое дело? На что тебе премудрость эта неземная? Ведь твой Гюйгенс, кроме сухих выкладок и расчетов, небось ни черта не признает.
— Эх вы, головы садовые! Ничего-то вы не понимаете! Да ведь Гюйгенс и создал часы маятниковые. Потому и смастерил их, что прежде законы маятника установил.
Так дошли до жилья Власьева, распрощались. Михайло на Варварке жил и собирался у Китайгородской стены налево повернуть, Виноградов — направо, на Сретенку.
— Не только ты, Андрейша, — сказал на прощанье Ломоносов, — а и я себе дельце подыскал. В то воскресенье пойду. Но хвастаться нечем, а то, как дядя Савелий говорил: «Много на уме, да нет на гумне».
На повороте догнал его запыхавшийся Виноградов.
— Забыл тебя спросить. Вот ты про физику толковал. А что за химия такая?
Ломоносов с интересом посмотрел на Виноградова.
— Вот это, брат, дело. Истинно, физика без химии, что щи без капусты. Физика тела объясняет, а химия их разлагает. А из стихий этих другие тела сотворяет. Как же счастлив человек, который учиняет химический експеримент. Запомни, Митяй, это слово — важнецкое!.. Ну, до физики и химии у меня руки еще коротки, а вот литейным делом пока займусь.
В Кремле, у края ямы, дожидаясь колокольного мастера Ивана Моторина, стояли землекопы.