Пришел Моторин, и кто-то сказал:
— А у нас новенький…
— Новых не берем, кормовых денег самим не хватает. Ба, да ты, никак, школяр академический — по хламиде тебя узнал! Фара да инфима! Что, живот подвело? Кормовых, друг, нет.
— А я за так.
— «За так» робит один чудак да ангелы с неба, что не просят хлеба. А ты отчего?
— В яме расскажу.
— Ну лезь, коль охота. Заступ найдется.
В рытвине, глубокой и широкой, яростно копая, Ломоносов поведал, что, гуляя по Кремлю, узнал: роют-де яму, а в ней колокол будут отливать невиданной величины. Ну, а как раньше ему того наблюдать не доводилось, а знать то непременно надобно, просит взять сподручным. По воскресеньям может и землю копать, и что другое делать.
— Зачем тебе копать-то задарма? Вот я — дело иное. Моториным меня зовут, именем Иван, сын Федоров. Артиллерийского ведомства колокольный мастер. Царь-колокол лить определен. И выписаны мне из Санкт-Питербурха, из интендантской конторы пьедестального дела, пять мастеров. Все, как и я, на жалованье государевом.
— Мне самому нужно до всего дойти. Спервоначала.
— Чудной ты, брат. Я тебе про лес толкую, а ты мне про поле. Ну да твое дело. А копаешь знатно. Эка силища! Да и грудь что колокол медный, ишь как гудит! _ Моторин слегка ударил Михайлу.
— Шабаш, ребята! — закричал Моторин, и все повылезали из ямы. — После обеда сваи будем вбивать на днище да на них решетку железную устанавливать. То будет постель для нашего колокола. А завтра, бог даст, цоколь начнем выкладывать.
Сбегали к Москве-реке, окунулись. Уселись вокруг ямы и принялись за нехитрый обед.
— Что ж новичка не угощаете? — заметил Моторин _ Ну-ка, Петр Галкин да Василий Кобылев, у вас, эва, сколько, делитесь! С миру по нитке — голому рубаха Да и я вот сальца отрежу. И хлеба, нако-ся, держи.
— Не хочу я. — Михайло упрямо отвернулся.
— Ты это брось. Желаешь с нами по-хорошему — не чурайся. Мы не гордые, нам чванливых не занимать.
Никогда не едал Ломоносов такие вкусные хлеб и сало. Подсел поближе к Ивану Моторину — ждал обещанного рассказа. От прокопченной фигуры мастера словно исходил запах металла — немало колоколов, знать, отлил этот человек. Тепло около него.
Моторин обещания не забыл и, когда все кончили жевать, начал сказ. Узнал Михайло, что колокола на Руси не только к церковной службе призывали, но в прежние годы возвещали приход врага. Слышал люд тревожный и зазывный звон — в свой колокол бить зачинал, и весть эта до Москвы докатывалась. Те колокола сполошными назывались — били в них сполох — часто, коротко и беспокойно. И тут уж пушки поворачивали черные свои жерла в сторону врага. А то есть еще набатные — пожар возвещают, — те и гудят по-другому. Медленно раскачивают их язык, и колокол поет сильно, протяжно и скорбно, будто пламя льется-разливается. Ну, а светлый праздник — то все знают — малиновым звоном начинается. Колокола же по величине и звуку разнятся: Медведь и Лебедь, Сысой и и Глухой.
Иные колокола прославились, иные провинились. Когда Иван Грозный во Пскове пребывал, зазвонил вдруг колокол, и конь царский шарахнулся. Царь еле в седле удержался. Повелел Грозный отрубить при всем честном народе у того колокола уши, за которые вешают его на звонницу… Похожее и с покойным царем Федором приключилось. Задремал он раз после обедни, да вдруг набат раздался. Царь со страха очумел. Уж на что боголюбив был, а и то приказал сослать тот набатный колокол в дальний Николо-Корельский монастырь.
— Звон от формы и веса зависит, — раздался голос Михайлы. — Это мне понятно. А еще от чего? От плотности меди? А сколько олова берут при отливе? А серебро потребляете ли? Для звонкости-то?
От неожиданности Моторин растерялся было, но тут же нашелся:
— Э, малый! Прямо к секрету подбираешься? Так я и сказал тебе! То наука хитрая, ее враз и сам царь Соломон не одолеет. Если уж ты такой дошлый, до всего докопаться хочешь, ну что ж, приходи, посмотрим, каков ты на деле.
Так начались ежевоскресные хождения Михайлы в Кремль. Он сошелся с Моториным и его помощниками, помогал мастеру делать выкладки: какого материала и сколько надобно.
Сам же нетерпеливо ждал, когда Царь-колокол отливать начнут.
Школяры высыпали на монастырский двор, повернулись к ректорской келье и, низко кланяясь, жалостно запели:
— Рсвериндиссиме, домине ректор. Рекреатионем годамус! — Что означало: «Почтеннейший господин ректор, просим отдохновения!»
Вот и снова наступили долгожданные летние каникулы. Осенью толпы учеников опять собьются в промозглые, непросыхающие за лето стены. Потом с гиканьем и свистом понесутся они на Чистые пруды — ощипывать на перья для письма отчаянно кричащих гусей. Экономное академическое начальство посмотрит на это сквозь пальцы.
Но все это впереди. А сегодня разъезжаются питомцы кто куда. Одни на попутных или нарочно приехавших за ними подводах едут в деревню. Другие нехотя отравляются к своим хозяевам, у которых живут из милости, подметая полы да таская воду. А третьи — куда глаза глядят, может, и в питейный дом заглянут.
Михайло идет по Красной площади мимо лавок. На нем нескладное полукафтанье, какое, почитай, на всех школярах.
— Ишь, какой школяр великовозрастный, — перемигнется одна торговка с другой. — А ну-ка, иди сюда студенька отведать, Да не бойсь, не обижу.
Ломоносов, нахмурившись, убыстряет шаг. В кармане три копейки, а жить целый день.
По широкому бревенчатому мосту в сторону золотившегося куполами Замоскворечья двигались повозки и пешеходы. Но Михайло не вступил на мост, а спустился к Москве-реке. Здесь поджидала его лодка. С хозяином ее договорился заранее.
— Жаль, одно весло треснуло, — посетовал тот, завидев Ломоносова. — Но я его тряпицей обмотал.
— Ничего, — улыбнулся Михайло, подбросил весло и поймал на лету. — А весло твое каким есть, таким и останется.
— Значит, и провожатых не нужно?
С наслажденьем погрузил Михайло весла в реку и упруго оттолкнулся от берега. Тихо запела, зажурчала под лодкой вода. Вот отделился, а вскоре и вовсе скрылся из глаз Иван Великий. Поплыли мимо дома и церкви, амбары и склады. Вот уже вырастает огромная луковица Новоспасского монастыря, а за ней пошли пустыри с редкими избами. Как ни велика Москва, а и она кончилась.
Коломенское встретило его целой гурьбой удивительных сооружений, о которых столько наслышался Михайло. Одна церковь легко устремлялась к небу и казалась игрушкой, вынутой из ларца, другая чем-то походила на Василия Блаженного, только была чуть приплюснута — уж не одни ли зодчие строили оба храма? Картинкой, от которой трудно было глаз отвести, выступал деревянный дворец царя Алексея Михайловича. Михайло узнал его по стихам Симеона Полоцкого, написанным лет семьдесят назад в честь открытия дворца:
Семь дивных вещей древний мир читаше.
Осьмый див — сей дом — время имать наше.
Михайло бросил весла, выпрыгнул из лодки и выволок ее на берег. Во весь дух помчался он в крутую гору. Эх, хорошо! Сердце гулко стучит, тело поет.
…Дворец стоял в запустении. Облупились краски, позолота. Повывалилась и растаскана слюда из окон. Обветшали кровли — «бочки», «крещатые бока», «палатки», «шатры». Карнизы, расписанные причудливыми зверями, птицами, растениями, потускнели. Петухам кто-то подрисовал усы — не школяры ли академические сюда добрались? А вот и надпись по-латыни: «Fuimus!» (Мы были!»).
Через шатровое крыльцо с перевитыми столбиками Михайло вошел в опустевшие покои. Где-то тут, возле царского трона, стояли «рыкающие львы». Как писал Полоцкий?
Яко живии, львы глас испущают,
Очеса движут, зияют устами,
Видится, хощут ходити ногами.
Сейчас все тихо, пустынно, покрыто пылью и плесенью. Эх, такой дворец запустошили! Правду, знать, говорят про царицу Анну Иоанновну, что не радеет она к русской старине, окружила себя немцами. Да и сама из неметчины!
На плешивом откосе жарко. Солнце в самом зените. Должно, двенадцать часов. Спрятаться бы от солнцепека. В буйно разросшихся лопухах под тенью забора прилег. В прохладе и одиночестве хорошо было думать…
Три с половиной года учился он в академии и скоро окончит ее, если дело пойдет столь же успешно. Трудно, ох и трудно бывало порой!..
Не раз сдерживал себя, чтобы не поддаться соблазну, — уйти домой, бросив все. Этой зимой приходил из Холмогор обоз. Отец корил, заклинал вернуться, уверял, что нажил для него кровавым потом большой достаток, который непременно растащат чужие люди после его смерти. Сватал богатых и красивых невест — каждая, мол, с радостью пойдет.
А тут несказанная бедность. Школяры дразнят: «Смотри, какой болван! В двадцать с лишком лет латыни учится!» Да и учителя какие — один Кирилл Флоринский с его райской розой без шипов чего стоит…
Нет, неправда, не все плохо в Школах! Не одни схоласты подвизаются в ней. Доходчиво объяснял латынь Тарасий Посников. Наверно, на всю жизнь запомнится и то, как молодой профессор пиитики Федор Кветницкий вел «стихотворное учение».
— Поэзия, — говорил он, — есть искусство трактовать мерным слогом для увеселения и пользы слушателей. «Поэтами рождаются», — говорили древние. Но и природные дарования совершенствовать надо.
Когда Кветницкий рассказывал о так называемом куриозном стихе», заслушивались даже тупицы. Он показывал акростих, в котором первые буквы каждой «троки, если читать их по вертикали, составляют какое-нибудь слово, чаще всего имя, которому посвящено стихотворение.
Под конец Кветницкий угощал даже «змеиными стихами».
Во втором стихе некоторые слоги согласуются и с первым, и с третьим, что напоминает изгибы змеи.
Усердно вписывали школяры в тетради так называемые «симфонические стихи» — эпомонеоны, вроде следующих:
Sator
агеро
tenet
opera
rotas
Как ни читай — справа налево, слева направо, сверху вниз, снизу вверх, — слова повторяются. Пытались переводить с латинского на русский — получалась чушь. Скуки ради ломали головы над «магией» этих слов.