– Как вас зовут? – вместо ответа, спросил меня Захаренко.
– Я – артист Скрыдлов.
– А! – протянул он. – И кто вас прислал ко мне?
– Комиссар Ткаченко.
Захаренко посмотрел на меня, потом произнес:
– Слишком поздно. Из-за нападения со стороны белых, которому мы подверглись, все арестованные заложники расстреляны.
И Захаренко отпустил меня.
Расстроенный, я вернулся к матери, сообщить ей эту печальную новость.
Но вечером нас навестила г-жа Добровольская, жена экс-министра. Наша подруга имела надежную информацию: ее муж еще жив, его казнь отсрочили. В Кисловодске ожидали приезда одной из печально знаменитых чрезвычайных комиссий, задачей которых был арест заложников и расстрел в первую очередь обладателей аристократических фамилий. Пока она не прибыла, ничего не было потеряно ни для уже арестованных заложников, ни для тех дворян, которые, сами того не зная, уже были включены в списки и могли быть арестованы в любой момент. Г-жа Добровольская, узнав о моих дневных демаршах, умоляла меня возобновить их. К тому же ее заверили, что дополнительный список заложников находится в руках Ткаченко. Я вновь отправился к комиссару, как выполняя просьбу г-жи Добровольской, так и, признаюсь, озабоченный собственной судьбой: не включен ли я сам в список подлежащих аресту?
Увидев меня, Ткаченко не стал меня выпроваживать. Я уже говорил, что, зная меня как артиста, он всегда относился ко мне если не доброжелательно, то, по крайней мере, беспристрастно. И моя фамилия, я хочу сказать: фамилия моего отца, никогда не была в его глазах фамилией ультрамонархиста. Было очевидно, что этот человек, искренний в своих убеждениях и бескорыстный, испытывал к аристократам чисто интеллектуальную неприязнь: его ненависть распространялась больше на идеи и институты, нежели на конкретных лиц. Всякий раз, когда я приходил к нему за разрешением на организацию концерта, он разговаривал со мной о музыке и искусстве с явным намерением произвести впечатление своими познаниями в этой области и исправить то мнение о большевиках, которое могло у меня сформироваться. При этом он демонстрировал манеры, противоположные принятым в дворянском обществе, что считалось присущим, возможно не без оснований, вообще всем комиссарам.
Он сказал, что понимает мое волнение относительно судьбы бывшего министра, но дал понять, что ничем не может помочь человеку, уже арестованному и приговоренному к смерти.
– А я?! – воскликнул я. – Я тоже в списке?
Прежде чем ответить, Ткаченко попросил меня хранить в строжайшем секрете все, что он мне скажет. Я обещал. Скоро вы поймете, почему сейчас я считаю свое обещание утратившим силу.
– Вас нет в списке, – ответил он мне. – Я собственноручно переписал его целиком, чтобы завтра представить Чрезвычайной комиссии. Вашей фамилии в списке нет.
Очевидно, вид у меня был не до конца успокоенный, и Ткаченко это заметил.
– Вы не удовлетворены? – спросил он.
– Коль скоро я обещал вам хранить молчание, – ответил я, – почему бы вам не показать мне этот список?
В тот момент я не понимал дерзости своей просьбы. Сейчас, вспоминая эту сцену, я не могу ей не поразиться. Как бы то ни было, через секунду пресловутый список был у меня перед глазами. Я убедился, что моей фамилии в нем действительно нет. Но тех, чьи фамилии в нем фигурировали, я отлично знал.
Меня особенно потрясли девять фамилий молодых офицеров, моих друзей или хороших знакомых; среди них были светлейший князь Голицын (из младшей линии рода), барон Жомини, паж Наумов, капитан Христофор Дерфельден. (Прошу читателя поверить, что эти имена я привожу не для того, чтобы выставить себя в выгодном свете, поскольку мне повезло добиться их помилования, а в качестве доказательства правдивости этого невероятного случая.)
Читая имена друзей, обреченных на гибель, я, не подумав, вскрикнул. Какую пользу делу революции могла принести казнь этих молодых людей, которые, как я знал, сами по себе были совершенно безобидны и виновны лишь в том, что носили фамилии, которые не выбирали? Так получилось, что, уже долго ведя с Ткаченко доверительную беседу, я немного забылся. Испытания предыдущих недель и пережитые волнения расстроили мои нервы; узнав, что сам я не приговорен к смерти, я волновался за обреченных. Я вдохновлялся дружбой, надеждой, сыграло свою роль и некоторое непонимание ситуации. Во всяком случае, я заговорил дерзко, что, в сочетании с моей молодостью, очевидно, понравилось Ткаченко. Сначала он хотел заставить меня замолчать, когда понял, к чему я клоню; но теперь молчал и слушал меня. Возможно, он вспоминал множество убийств, среди которых жил, быть может, спрашивал себя, так ли они нужны для торжества его идей. Я взывал к его разуму, к его великодушию, просил употребить власть для спасения девяти жизней.
Наконец Ткаченко уступил и дал мне слово вычеркнуть из списка девять фамилий, названных мной ему. Свое слово он сдержал.
Комиссия смерти приехала на следующий день и сразу же приступила к расстрелу первой партии заложников. Среди них были и те, кто, по словам Захаренко, уже были расстреляны ранее, в том числе наш друг Добровольский.
Их смерть была жуткой. Сначала заложников, по большей части стариков, отвели в отдаленное место. Их заставили рыть себе одну общую могилу. Когда они закончили, комиссары с шашками наголо стали подходить к ним и рубить: одним руки, другим ноги, третьим – все конечности. И ни один обреченный в этой кровавой бане не пытался хотя бы убежать, потому что место бойни плотным кольцом окружал большевистский отряд. Однако, когда комиссары приказали красным солдатам добить полумертвых жертв выстрелами, те не нашли в себе мужества и отказались[23]. Тогда какой-то комиссар выстрелом в упор из револьвера убил одного из солдат. Остальные солдаты, испугавшись, открыли огонь по лежавшим на земле живым обрубкам. И эти несчастные, лежавшие на краю могилы, скатывались в нее.
На следующий день, не зная, чему верить из-за обилия ложных известий, я, как и многие другие жители Кисловодска, отправился на место бойни. Какое зрелище! Все жертвы были мертвы; но позы, в которых лежали трупы, говорили о муках, сопровождавших их агонию. Смерть большинства явно не была мгновенной. После окончания бойни те, кто еще дышал, пытались выбраться из-под мертвых тел. Никому не удалось вылезти из этого месива из плоти и крови, но некоторые сумели доползти до родственника или друга. Так они и умерли, обнимая друг друга обрубками рук.
Завершив эту работу, Чрезвычайная комиссия потребовала полный список заложников. Ткаченко передал его; и, как он обещал, там осталось всего девяносто имен. Но если он думал, что один он из большевистских вожаков в Кисловодске знал первоначальное число девяносто девять, то он ошибался. Один комиссар, который, как мне говорили, завидовал ему и желал занять его место, донес на него. Через неделю Ткаченко был арестован. Большевики произвели у него обыск. Он не ожидал ничего подобного и, то ли по неосторожности, то ли с какой-то тайной целью, сохранил первоначальный переписанный список. Его обнаружили и предъявили комиссару. Чрезвычайная комиссия приговорила его к смерти и расстреляла.
Теперь вы поймете, почему с этого момента я жил в тревожном ожидании, даже почти в уверенности, что, в свою очередь, буду разоблачен большевиками и расстрелян. Однако прошел месяц. Чрезвычайная комиссия покинула город, чтобы в другом месте продолжить свою работу. Потом до меня дошли абсолютно достоверные сведения: меня предали. Кто-то, чьего имени я, к сожалению, так никогда и не узнаю и кто наверняка действовал из страха и из инстинкта самосохранения, донес на меня как на опасного сторонника аристократов, сумевшего добиться помилования для девятерых из них. Я узнал, что внесен в новый список вместе с этими девятью.
На сей раз никакой надежды не оставалось. Я погиб. Меня арестуют и, по приезде следующей Чрезвычайной комиссии, расстреляют. И вот однажды она приехала. Я готовился на завтра.
Ночь для меня тянулась медленно. Когда приблизился рассвет, меня вырвал не из сна (я не спал), а из раздумий громкий шум. Я бросаюсь к окну, потом на улицу; спрашиваю, что происходит. За городом бушует бой. Курортные города атакованы белыми войсками генерала Шкуро. Красные застигнуты врасплох. Беспорядок в их рядах переходит в панику. Они бегут, не принимая сражения, бросая оружие, боеприпасы и свои планы расправ. Я спасен.
С чисто русскими привычкой к резким переменам и беззаботностью аристократическое население Кисловодска, успокоившееся с приходом белых войск, возвратилось к привычному для него курортному образу жизни. Ушедшие с горцами великие князья и офицеры вернулись с генералом Шкуро. С ними вернулись и удовольствия. Кажется, буря миновала. Все улыбаются.
Через две недели вновь начинают говорить пушки. Белые войска, сосредоточенные в городе, тут же уходят. Три четверти населения, охваченные страхом, сразу вспомнив пережитые ужасы, хотят последовать за ними. Каждый готовится к отъезду самостоятельно. Мы с матушкой нанимаем повозку, запряженную двумя лошадьми. Мы делим ее с другими беженцами, которые, как и мы, вынуждены бросить весь багаж. Так мы покидаем город.
После четырех часов пути офицеры белой армии, за которыми следует наш караван, останавливаются и объявляют нам, что атака красных отбита. Белые возвращаются в город. Мы возвращаемся вместе с ними.
И вот Кисловодск опять становится курортным городом. Однако матушка и я, измотанные этими тревогами, решаем воспользоваться тем, что городом вновь владеют белые, и покинуть его с комфортом. Мы намереваемся по железной дороге доехать до Туапсе, а там, возможно, сесть на пароход и уплыть за границу. Возобновившаяся в городе светская жизнь позволяет мне дать последний концерт, чтобы заработать немного денег.
На следующий после концерта день, в семь часов утра, меня будит еще отдаленная канонада. Встревоженный, я выбегаю на улицу. Люди на ней уже испуганно спрашивают друг друга, что происходит. В девять часов звуки канонады приближаются. Однако через город проходят белые войска, призывающие население успокоиться. К одиннадцати часам канонада не прекр