Россия белая, Россия красная. 1903-1927 — страница 34 из 40

На следующий день газеты, проинформированные соответствующими органами, вышли с суровыми статьями о сыне бывшего адмирала Скрыдлова, этом аристократе с гнилой голубой кровью, и о его преступлении. Мое опровержение газеты публиковать отказались. Профсоюз, не дожидаясь решения суда, исключил меня из своих рядов, чем лишил возможности заниматься профессией, являвшейся для меня единственным источником существования.

Тем не менее, уверенный, что буду оправдан, я торопил, насколько мог, развязку дела. Следствия как такового не существовало. Взятых с поличным и за незначительные преступления вели прямо в народный суд. Суд состоял из малограмотных людей, от которых требовалась лишь справка о наличии у них начального образования; это означало, что человек едва умеет читать и писать. Я знал, что народные заседатели полностью зависят от судьи и ничего не могут сделать против его воли. Еще я знал, что мой адвокат (можно было нанять адвоката самому или же его назначало государство) не смог добыть никаких свидетельств в мою пользу; такое случалось всякий раз, когда обвиняемый был дворянского происхождения: никому не хотелось компрометировать себя, показывая, что является другом аристократа. Несмотря на все это, я подбадривал себя тем, что и обвинение не сможет представить ни свидетелей моего «преступления», ни улик, которых просто не существовало. Наконец, я пережил уже столько более опасных ситуаций, что рассчитывал выпутаться и из этой.

Получив повестку, я явился к двум часам в районный народный суд. Но слушание моего дела началось только в шесть. До этого я услышал, как вынесли приговор виновным (или, по крайней мере, обвиненным) в краже, грабеже, саботаже и пьянстве. Публика не блистала элегантностью; она не выражала своих эмоций и мнений. Преобладали в ней сотрудники районного отделения милиции. Суд заседал в, возможно, самом красивом зале бывшего дворца светлейших князей Горчаковых. Ожидая своей очереди, я любовался большими зеркалами, лепными украшениями и росписями на потолке, а в ушах у меня звучал глухой гул голосов присутствующих.

Вот, наконец, моя очередь. Судья – помню его фамилию: Луговой – сначала спрашивает меня о моем социальном происхождении. Это главный вопрос всех допросов, всех обвинений, и нередко именно ответ на него определяет приговор. Естественно, я отвечаю, ничего не утаивая, после чего начинается допрос арестовавшего меня милиционера. После его показаний, в которых он повторяет текст не подписанного мной протокола, мой адвокат получает разрешение допросить свидетеля. Он его спрашивает, в каких именно выражениях я его оскорблял. Свидетель что-то мямлит, потому что его не подготовили к этому маневру, мало распространенному в районных народных судах. Милиционер пытается скрыть свое замешательство; мой адвокат настаивает и, наконец, задает вопрос:

– Так вы полагаете, что Скрыдлов вас действительно оскорбил?

– Ну, в общем… нет, – отвечает милиционер.

К сожалению, если в большинстве цивилизованных стран прокуратура должна доказывать вину подсудимого, в советской России, наоборот, обвиняемый должен доказывать свою невиновность. Кроме того, в районных судах государственных обвинителей попросту нет; что внешне весьма демократично, но очень показательно.

Как бы то ни было, после окончания речи моего адвоката, в шесть двадцать, судья и заседатели удаляются на совещание. Они возвращаются в семь часов и оглашают приговор. Я признан виновным в хулиганстве в общественном месте и приговариваюсь к наказанию, предусмотренному статьей 167 Уголовного кодекса. Рамки наказания – от одного месяца до одного года заключения. Поскольку я происхожу из дворян, мне назначают максимальное наказание[31].

Приговор немедленно вступал в силу, даже если, как в моем случае, осужденный намеревался подавать апелляцию. Правила требовали отправки в тюрьму в день вынесения приговора, если он был вынесен до восьми часов вечера, как в моем случае. Но я – бывший дворянин, меня приятно оставить в подвале горчаковского дворца, среди блевотины многочисленных содержавшихся там арестованных пьяниц.

В десять утра матушке, сестре и кузине разрешают подойти к моей решетке. В полдень меня должны отправить в тюрьму под охраной единственного милиционера. Семье позволено сопровождать меня. Конвоировавший меня милиционер оказывается крестьянином, он проявляет поразившую нас деликатность. Он позволяет мне ехать на трамвае, что для меня предпочтительнее пешей прогулки под конвоем. В трамвае он оставляет место рядом со мной для моих родственниц, а сам остается на платформе. У меня возникает искушение бежать. Но меня быстро узнают, мое описание распространят по всему городу; в любом случае уйти за границу я не смогу. Кроме того, большевики могут обрушить репрессии на мою кузину, сестру и уже пожилую мать.

Мы доехали до бывшей Николаевской тюрьмы, стоящей на краю города и окруженной полями и лесами. До революции тюрьма была пересыльной, сюда свозили заключенных из других городских тюрем. Многие друзья, предупрежденные матушкой, собрались у ворот попрощаться со мной. Они стоят перед воротами вместе с родственниками заключенных, ожидающих времени свиданий – половины третьего. Друзья, родственницы и матушка обнимают меня, не в силах сдержать слезы. Плачут и другие стоявшие перед тюрьмой, в основном женщины. Конвоир велит мне войти. Вхожу Вот я и в тюрьме.


Доставленный в тюрьму новый заключенный немедленно подвергался обыску; у него отбирали все предметы, которые могли использоваться как оружие, но оставляли его одежду и деньги.

Распорядок требовал, чтобы вновь прибывшего направляли в камеру № 1, где он должен был оставаться минимум один день. Затем его определяли в постоянную камеру.

Очевидно, назначением камеры № 1 было приучить новичка к тюрьме, сломать его, нужно это было для него или нет. В ней содержались заключенные, считавшиеся неисправимыми. Не успела дверь камеры закрыться за мной, как заключенные уже предложили мне сыграть в карты. Карты были под запретом, но все равно попадали в тюрьму. Я почувствовал, что лучше не спорить. Разумеется, мои партнеры были в сговоре, и очень скоро все мои деньги перекочевали к ним. Стали играть на мое пальто. Я позвал на помощь. Надзиратели не обратили на мои крики никакого внимания, зато сокамерники меня избили. Пришлось играть на одежду. Я все проиграл. На мне остались только сорочка и кальсоны; меня заставляли играть и на них, когда появился Дядя Саша.

Дядя Саша был старым заключенным – истопником тюрьмы. Осужденный еще при царском режиме, он был освобожден в революцию. Но, оказавшись на свободе, по его собственным словам, заскучал и вновь стал совершать преступления, чтобы опять попасть в бывшую Николаевскую тюрьму. Всякий раз благодаря амнистиям и сокращению срока его освобождали раньше времени, но он быстро крал что-то вновь и попадался; он говорил, что хочет умереть в этой тюрьме. Так он попадал в нее восемнадцать раз.

Постоянные преступления и презрение к свободе создали этому человеку огромный авторитет среди других заключенных. К счастью, Дядя Саша меня знал. Заключенные имели право позвать артистов для благотворительных концертов, устраивавшихся с разрешения начальства по субботам. Мне повезло неоднократно петь перед Дядей Сашей. Он взял меня под покровительство, велел остановить карточную игру и даже заставил вернуть мне все, что у меня «выиграли». Поскольку мне предстояло провести в этой камере ночь, я счел благоразумным оставить свои деньги сокамерникам.

На следующий день меня перевели в камеру № 47. В ней содержались девяносто заключенных и было сорок восемь коек. Надо сказать, что койки были приличными, а белье чистым. На каждом этаже имелось восемь таких больших камер, то есть содержалось около семисот человек. Можете сами подсчитать, сколько всего заключенных было в тюрьме. Говоря, что закрыли много тюрем, большевики не врали. Зато остальные они набили до отказа. Помимо того, они превратили в тюрьмы многочисленные психиатрические больницы и закрытые монастыри; например, печальной памяти Соловецкий, расположенный на Соловках – пустынных островах в Белом море, где жуткий климат. Большевики действительно изгнали из словаря слова тюрьма и арестант, как символы свергнутого режима. Тюрьмы они назвали домами заключения.

Заключенных распределяли по камерам в зависимости от гражданской специальности. В 47-й собрали лиц свободных профессий: профессоров, инженеров, архитекторов, предпринимателей, электриков. Девяносто процентов из них сидели за хищение государственных средств (во всяком случае, были за это осуждены), несколько человек – за взяточничество или саботаж. Большинство попали под суд благодаря доносу конкурента, желавшего заполучить выгодный контракт, или завистливого коллеги, мечтавшего занять место осужденного. Помимо того что эти люди были приятной компанией, они часто помогали другим осужденным; например, профессора читали заключенным из других камер лекции. Камера № 47 пользовалась уважением, и я радовался, что попал в нее. Ее обитатели, некоторые из которых слышали мои выступления, старались облегчить мне пребывание в тюрьме.

В этой тюрьме с нами обращались гуманно. Крайние неудобства мы переживали сравнительно легко, поскольку давно уже не удивлялись тому, что с нами обращались как с врагами; каждого из нас пережитые испытания закалили. Питание было сносным, к тому же мы имели право получать продуктовые передачи от родных и друзей. Главным неудобством было недостаточное количество коек, но с ним мы справлялись, устраиваясь спать на полу и на столах. Каждая камера имела право на ежедневную получасовую прогулку, во время которой мы должны были ходить не останавливаясь. Каждый заключенный был обязан работать. Многие мои товарищи по камере № 47, как я говорил, находили работу в тюремной администрации. Другие изготавливали обувь, которую администрация распределяла среди персонала тюрьмы. За работу каждый заключенный получал совсем незначительную плату, которой, однако, хватало на табак.