42.
Варвара Ярова донесла на своего мужа, обвинив его в колдовстве в 1736 году, и он «на страх другим» был сожжен. Благодаря откровениям Алены Возницыной следствие узнало, что ее муж — Александр Возницын — сделал себе обрезание и заставлял ее печь пресные лепешки. За переход в иудаизм Возницын был сожжен живьем43.
Как тут не вспомнить популярную частушку недавних лет:
Мой миленок-диссидент.
Все читает «Континент»,
Встану утром спозаранку,
Свезу дролю на Лубянку.
Доносительство дворовых и крепостных на своих ненавистных господ — практика весьма распространенная в те времена. Но не поворачивается язык назвать эти доносы проявлением «классовой борьбы». Вот дворовый подслушал вечерний разговор хозяина с женой, когда помещик, «будучи в спальне своей, лежа на печи, без всяких разговоров жене своей Палагее Афанасьевой говорил: «Я смарширую», а оная жена ево тому мужу своему молвила: «А я по девятому валу спущу, и нам государыня ничего не зделает», а для чего оныя помещик и помещица оныя слова говорили, того он (изветчик. — Е. А.) не знает». Хотя и не понял изветчик, о чем шла речь между супругами, но донес44. Так что были, были времена, когда и собственной жене в постели сказать ничего нельзя было, чтобы кто-нибудь не донес.
Вот другой дворовый, который донес на своего помещика, поручика Лодыжинского, что тот семь лет тому назад сказал ему: «Владеет государством баба, и ничего она не знает»45. Еще один «патриот», посаженный помещицей в холодную за «блудную жизнь» с дворовой девкой, донес на хозяйку следующее: «Ввечеру подошел он, Федоров, к спальне оной помещицы своей к окошку (которое было закрыто ставнем) и слушал, что оная помещица ево, не говорит ли чего про него, Федорова, и в то время оная помещица ево, взяв на руки от вдовы Борисовой малолетнюю дочь свою Авдотью, говорила ей: «Ты, де, матушка моя, лучше всемилостивой государыни, она многогрешна и живет с Беверским» (принц Антон Ульрих Брауншвейг-Бевернский. — Е. Α.), — а при тех словах в спальне других никого не было»46.
Обычным считалось и заглядывать для поиска компрометирующих фактов не только в замочную скважину, но и в помойную яму. В 1736 году на суздальского архиерея донес колодник, который пришел в монастырь «для милостыни» и потом сообщал, что «из архиерейских келий бросают кости говяжьи — никак он, архиерей, мясо ест»47 (дело было в великий пост).
Попалось мне и дело подлинного энтузиаста доноса. Подьячий П. Окуньков донес в 1739 году на дьякона Ивана из церкви Николая Чудотворца в Хамовниках, что тот «живет неистово и в церкви Божий трудитца и служить ленитца». И далее бдительный Окуньков пишет; «Того ради по самой своей чистой совести и по присяжной должности и от всеусердного душевной жалости [он] доносит, дабы впредь то Россия знала и неутешные слезы изливала»48. Поэтом ведь мог быть этот Окуньков, а стал доносчиком!
А вот еще один энтузиаст. Так и видишь эту колоритную сцену на дворе Киево-Печерской лавры в февральский день 1733 года. Из нужника выходит пожилой, почтенный инок Самойло и на вытянутых руках бережно несет «две замаранные картки» — бумажки, которые он там подобрал. «И на одной написано имя Ея и. в.» рукою его товарища монаха Лаврентия. На удивленные вопросы окружающих Самойло отвечает; «Вот высушу да покажу игумену, то иеромонаху Лаврентию будет лихо, что он тем подтирался».
Здесь-то и допустил роковую ошибку доносчик; текст на бумажках действительно был написан рукою Лаврентия, но доказать (за отсутствием тогда современных методов химического анализа), что он же, Лаврентий, их и употребил, Самойло не смог — свидетелей не было. Итог был для него весьма печален; пытки, кнут, «обнажение монашеского чина», ссылка в Сибирь «на серебряные заводы в работу вечно»49. Но, читая это пространное, подлинно грязное следственное дело, почему-то не испытываешь сострадания к этой жертве Тайной канцелярии.
В материалах Тайной канцелярии встречаются многочисленные дела преступников, которые кричали «слово и дело», оговаривая заведомо невинных людей. Идя на пытку, они надеялись, «сменявшись своей кожей на кожу» ответчика, доказать «подлинность» своего подлого доноса и тем самым спастись от страшной казни. Именно этим руководствовался в 1724 году фальшивомонетчик А. Кошка, который крикнул «слово и дело» накануне того момента, когда палач должен был залить ему горло расплавленным металлом50.
Разумеется, власти прекрасно знали об истинных мотивах откровений колодников. Так, в резолюции по поводу доноса сидевшего в тюрьме убийцы дворянина Рябинина на крестьянина Клементьева говорилось, что показания его «за истину признать невозможно, потому что оной Рябинин о показанных непристойных словах на помянутого Клементьева стал доносить спустя многое время, будучи под виной, а не от доброжелания»51. Однако Ушаков все же приказал допросить и пытать в застенке названных изветчиком свидетелей — в таких делах, считал начальник, лучше перестраховаться. Хотя к доносам уголовников в Тайной канцелярии относились настороженно, но отметать их с порога как заведомо ложные принято не было, ибо в деле политического сыска всегда главным было получить нужную информацию, а каким путем — это мало интересовало хранителей тогдашней госбезопасности.
Вообще во времена Анны Ивановны (как, вероятно, и в другие времена) было принято шантажировать угрозой доноса. Монах московского БогоявЛенского монастыря Иона, идя рядом с архимандритом Герасимом, говорил: «Для чего ты, архимандрит, церковных панихид в монастыре не служишь, а ездишь за рублями, где бы рубль добыть?» А архимандрит тому Ионе говорил: «Поди от меня прочь, буду тебя бить!» Иона говорил: «Здесь меня бить не станешь, я готов с тобою судитца, пойдем со мною в Тайную канцелярию, я знаю, сколько ты панихид не служил, у меня имеетца тому всему записка». Следом за Ионой и Герасимом шел и слышал их спор монах Мефодий, он-то и донес о неслужении архимандритом панихиды «по великим государех царях и императорах» 28 октября 1733 года52.
Нельзя забывать, что в Тайную канцелярию с улицы приводили и тех, кто кричал «слово и дело» безадресно, «неумышленно», как потом выяснялось, с «безмерного пьянства» или «с проста». Было немало и сумасшедших, психически больных. Приведенный на допрос некто Лябзин рассказывал, что «пришло к нему людей человека с тридцать, по-видимому якобы демоны, и слышалось ему, что те люди давали ему денег… а другие люди казались ему на лошадях… и говорили, что ты, Лябзин, наш, за тебя на рынке у нас был бой, и он, Лябзин, в том страхе «государево слово» за собою и сказал, а «государева слова» за ним нет и за другими ни за кем не знает». И хотя потом Лябзин понес явную околесицу («многие сумазбродные слова, которых и склонению речей писать было невозможно») и было известно, что он к тому же запойный пьяница, тем не менее за «ложное слово и дело» его наказали кнутом.
Только явные свидетельства сумасшествия могли служить, да и то частичным, оправданием. Сумасшедшим был признан солдат Малышев, который кричал «слово и дело» и тут же вынул нож и отрубил себе руку53. Обычно же следствие шло на признание подследственных сумасшедшими крайне неохотно.
Да и то, понять можно — института Сербского еще не было, судебная психиатрия была в самом начале своего славного пути. Вот что писал лекарь Хр. Эгидий, освидетельствовав дьячка Афонасьева, говорившего «незнаемым языком»: «При осмотре его помешательства ума у него никакого не признавается, понеже он всем корпусом здоров (то есть органических повреждений нет. — Е. Α.), к тому же и по разговорам ответствовал так, как надлежит быть в состоянии ума, и ежели оное помешание ума у него бывает, то подлежит более рассмотреть при вседневном с ним обхождении»54.
Ну уж, экая роскошь — «при вседневном с ним обхождении»! — подумал, вероятно, Андрей Иванович и не мешкая приказал вздернуть дьячка на дыбу, где он быстро признался в ложности своих пророчеств, был высечен кнутом и отправлен в Сибирь.
Закон был суров в отношении всех участников дела: сам доносчик, а также свидетели — часто случайные или ничего не ведавшие о деле люди — сидели в тюрьме месяцами и даже годами, до тех пор, пока по делу не будет вынесен приговор. Если изветчик объявлялся в провинции, то местное начальство, допросив его, решало — отослать ли его с ответчиком и свидетелями в Петербург в Тайную канцелярию или в ее московское отделение (контору), или самим рассмотреть дело. Вообще же местные власти, по-видимому, неохотно брались за политические дела, спихивая их на центр. Там, в Петербурге, уже сам Андрей Иванович разбирался что к чему. Ознакомившись с обстоятельствами объявления «слова и дела» и допросив доносчика, Ушаков давал указание начать расследование.
Как правило, показания изветчика и ответчика, а часто и свидетелей, не были идентичными — ясно, что ценой им была свобода и даже жизнь. Поэтому почти всегда следователи прибегали к очной ставке сторон, цель которых была диаметрально противоположна: изветчик должен был доказать (как говорили тогда — «довести») обвинение, то есть с помощью фактов и свидетельских показаний уличить ответчика, ответчик же должен был доказать свою невиновность. Дореволюционные юристы, отмечая особо жесткую систему политического сыска в XVII–XVIII веках, оценивали очную ставку в