Россия и европейский романтический герой — страница 12 из 19

всегда из своих внутренних мучений создавал персонажей во плоти, его личные записи имеют объективную ценность, проливая свет на его прозу. Заявление «вера и разум несовместимы» радикально не менее выкрика насчет дважды два четыре, потому что здесь не просто утверждение факта, что вера – это одно, а разум – другое (как это имеет место в жизни огромного количества верующих); нет, повторяю, он предъявляет обвинение разуму – разум виноват, что человек не может несредственно и цельно верить; разум вообще виноват, что современный человек потерял цельность.


Возвращаясь к образу Ставрогина, повторю, что он подчиняется только поэтике Гегеля и потому обычные критерии Аристотелевой «похожести» – мотивировка действий, характер мышления, логика поведения, знакомые нам из конкретной жизни, – к нему неприложимы: он целиком зависит от вложенных в него идей, и только поняв эти идеи, можно определить мотивировку его поведения. Этот прием не нов, и он целиком принадлежит романтической стороне европейской литературы. И он не имеет ничего общего, как может показаться, с преувеличениями на манер «больше, чем жизнь». Все герои Гомера «больше, чем жизнь» по определению, но мотивировка их поведения логична, проста, понятна, подчинена здравому смыслу, в ней нет никакой тайны, между тем как весь смысл образа Ставрогина в его таинственности. В том, что за ним стоят какие-то непонятные, но грозные силы, художественно действующие на романтическое читательское воображение (воображение читателя христианской цивилизации всегда в той или иной степени романтично).

Я начал эту главу с наиболее абсурдной с точки зрения здравого смысла заключительной фразы романа. Затем я привел пример абсурдной нелепости речи Шатова. Процитирую еще одну такого рода фразу. В упомянутом ночном разговоре Шатов припоминает выражение «народ-богоносец», которое два года назад проповедовал ему Ставрогин: «Это ваша фраза целиком, а не моя. Ваша собственная, а не одно только заключение нашего разговора… и в то же самое время, когда вы насаждали в моем сердце Бога и родину, – в то же самое время, даже, может быть, в те же самые дни, вы отравили сердце этого несчастного, этого маньяка Кириллова ядом… Вы утверждали в нем ложь и клевету и довели его разум до исступления… Подите взгляните на него теперь, это ваше создание…»

Итак, в одно и то же время (тут Шатов прав буквально) Ставрогин «насаждал» в одном человеке религию и русский национализм, а в другом – западноевропейскую атеистическую идею замены богочеловека на человекобога. Причем это происходило в том прошлом, в котором, судя по ремаркам Шатова и Кириллова, Ставрогин не был еще равнодушен ко всему, кроме женщин, он еще исповедовал идеи, и, если верить этим двум персонажам, достаточно горячо и убедительно, чтобы совершенно покорить их обоих.

Как можно объяснить такое поведение с точки здравого смысла? Если бы подобный сюжет появился в европейской литературе, его объяснение было бы однозначно: Ставрогин был бы герой какого-нибудь средневекового романа или современного романа-фантазии и являл бы собой посланца дьявола, отправленного на землю сеять в умах людей конфузию и хаос, соблазнять их идеями, которые так или иначе погубят их. Вот коренная разница между европейской и русской европеизированной (другой и нет) литературой. Даже Лермонтов, этот наиболее последовательный русский романтический писатель, когда хотел написать существо, способное творить зло по своей свободной воле, смог изобразить его только отвлеченным Демоном. Тем более Достоевский, герои которого страдают отсутствием воли и способны только на вспышки своеволия.

Своеволие есть, а воли нет, а между волей и своеволием не просто глубокая пропасть, они взаимно и враждебно противоположны друг другу: воля как рациональность и духовная дисциплина, своеволие как случайное, спонтанное, импульсивное и иррациональное действие. Волевые романтические злодеи – шекспировский Яго, диккенсовский Фейгин, граф Фоско из «Женщины в белом» Уилки Коллинза – получают от своих действий удовольствие или по крайней мере удовлетворение, в этом цельность их характера.

Несмотря на всю отвлеченность образа Ставрогина, представить его таким образом невозможно. После того как Шатов обвинил его в абсурдном раздвоении взглядов, следует удивительная фраза: «– Не шутил же я с вами и тогда; убеждая вас, я, может, еще больше хлопотал о себе, чем о вас, – загадочно произнес Ставрогин». Будь на месте Достоевского любой другой писатель, слово «загадочно» было бы немедленно разъяснено, потому что в нем разгадка образа Ставрогина. Но, как известно, творческий метод Достоевского не таков, Достоевский не отпустит читателя с четким «дважды два четыре» в кармане. Относится ли «загадочно» к тому, что Ставрогин «хлопочет о себе», поскольку его злодейская роль состоит в непрерывном совращении людей идеями? Или – и что более правдоподобно – Ставрогин хлопочет о себе, потому что его сознание разорвано между диаметрально противоположными мировоззрениями, и, проповедуя Шатову почвенничество и православие, он искренне надеется и сам утвердиться в этой идее, обретя таким образом цельность… хотя, увы, уже готов пуститься с таким же жаром в противоположную сторону и с тем же искусством слов начать посвящать Кириллова в атеистическое откровение о человекобоге…

Даша говорит Ставрогину: «Да сохранит вас Бог от вашего демона…», на что тот отвечает самоуверенно, даже пренебрежительно: «О, какой мой демон! Это просто маленький, гаденький, золотушный бесенок с насморком, из неудавшихся». Напрасно он так отвечает, будто бес у него в кармане, как у кузнеца Вакулы. Было бы так, он был бы, как Яго, или Фоско, или Миледи из «Трех мушкетеров». Это у разбойника Орлова и упомянутых персонажей их дьявол у них в кармане, потому что они всегда поступают по своей воле. Ставрогин же выглядит так, будто попал в духовный капкан, природу которого не понимает и вовсе не знает, почему ни одно из известных мировоззрений не устраивает его. И потому Кириллов, который знает его несравненно больше Хроникера, говорит ему: «вы не сильный человек».


Если попытаться понять не «раздвоенный», но единый смысл капкана, в который пойман Ставрогин, можно понять единый смысл, лежащий подо всеми кажущимися и столь противоречивыми смыслами романа «Бесы». Для этого следует сделать еще один шаг по пути, который указывает герой «Записок из подполья»: «Я упражняюсь в мышлении, и, следственно, у меня всякая первоначальная причина тащит за собою другую, еще более первоначальную, и так далее в бесконечность». Вопрос о бесконечности слишком далек, но если взять поближе и попытаться найти за «первоначальной причиной» (некоторым понятием, которое мы принимаем за аксиому) причину еще более первоначальную… например, если сообразить, что Шатов говорит об относительности понятий добра и зла своим неповоротливым языком буквально то же самое, что выкрикнет несколько лет спустя Ницше: принятые за аксиому Добро и Зло в иудео-христианской системе ценностей вовсе не заданы человеку неким Высшим Существом и вовсе не так уж безусловно отвечают тому, что Достоевский называет в «Бесах» человеческой натурой.

…И может быть даже (согласно Ницше), они для человеческой натуры, как смирительная рубашка или тот самый ставрогинский капкан…


Сильные люди, впрочем, всегда сознавали это гораздо четче, чем несильные. И уж тем более сильные романтические злодеи. Цельность человеческой натуры таких персонажей, как разбойник Орлов, или Яго, или Фоско, или Миледи, проистекает из того, что они существуют в своей автономной области ценностей и презирают ценности христианской цивилизации, именуемые Добром и Злом. Но Ставрогин, этот «не сильный человек», не умеет жить в автономной области ценностей. И тот Ставрогин, который хотел бы оставаться почвенником и православным, и тот Ставрогин, который стал европеизированным атеистом, – оба они все-таки существуют внутри области христианских ценностей Добра и Зла, не ставя ее под сомнение, и в этом заключается их проблема.

Когда Хроникер рассказывает о своем первом впечатлении от встречи со Ставрогиным, он замечает, что после всех рассказов и слухов он «ожидал встретить какого-нибудь грязного оборванца, испитого от разврата и отдающего водкой. Напротив, это был самый изящный джентльмен из всех, которых мне когда-либо приходилось видеть, чрезвычайно хорошо одетый, держащий себя так, как мог держать себя только господин, привыкший к самому утонченному благообразию». Этот абзац напоминает о каком-то другом литературном персонаже, который был написан гораздо позже «Бесов», – я имею в виду «Портрет Дориана Грея». Впрочем, это сравнение не годится, как не годятся никакие сравнения между романтическими злодеями европейской литературы и русскими злодеями Достоевского, потому что все европейские злодеи – это люди, совершающие свои поступки по собственной воле, между тем как преступники Достоевского совершают свои преступления как будто немножко во сне, как будто они немножко сомнамбулы. Даже Раскольников, который сознательно задумал убить процентщицу, ведет себя так, будто не волен над своими действиями, будто какая-то сила и какое-то стечение обстоятельств помимо его воли тащат его совершить задуманное.

Достоевский назвал роман «Бесы» и поставил в эпиграф цитату из Евангелия от Луки, рассказывающую об излечении Иисусом бесноватого при помощи изгнания из него бесов. Кто помыслит, что из Яго, или из Миледи, или из Орлова можно изгнать бесов? Даже самые что ни на есть религиозные кликуши? Но к героям Достоевского такая метафора подходит несравненно больше. Хроникер не говорит, что Ставрогин зол, но что на него порой находят припадки злобы – пусть безудержной, пусть холодной или еще какой – все равно выходит: не Ставрогин владеет злом, а зло владеет Ставрогиным. Воображение Хроникера правильно подсказало ему внешний облик того Ставрогина, который «живет в странной компании, связался с каким-то отребьем петербургского населения, … посещает их семейства, дни и ночи проводит в темных трущобах… стало быть, это ему нравится». Зачем тому Ставрогину вообще приезжать в родной город, тем более что он не зависит материально от матери?