Россия и Ливония в конце XV века: Истоки конфликта — страница 99 из 107

Подобное восприятие права, сложившееся в рамках западноевропейской городской юрисдикции и по ганзейским каналам транспонированное в Новгород, было совершенно чуждо Московской Руси. Отсюда и происходил тот жесткий диктат, который Иван III использовал при выработке условий русско-ливонских договоров 80-х- начала 90-х гг. XV в., укрепив в европейцах представление о тираническом характере его правления. Потребовав от ливонской стороны при обращении к нему «бить челом», великий князь дал понять о качественном изменении в русско-ливонских отношениях, откуда устранялся принцип равенства и равноправия договаривающихся сторон, подмененный принципом монаршего всевластия. Иван Васильевич, ставивший свое «цесарское» достоинство на недосягаемую высоту, не мог снизойти до партнерских отношений с ливонскими ландсгеррами и городами, но полагал, что те обязаны обращаться к его милосердию, «бить челом» и внимать его воле.

Обращенные к ливонским городам требования, как то: обеспечить безопасность плавания русских купцов по Балтийскому морю, ввести новый порядок распоряжения спасенным при кораблекрушении товаром, позже — обустроить православные церкви и поселения купцов в ливонских городах, корректировать городскую юрисдикцию, отказ «колупать» воск, давать «наддачи» к партиям пушнины, завешивать соль и мед и произвольное повышение весчего, — противоречили «старине». Каждое из этих требований в силу его расхождения с ливонскими правовыми нормами таило в себе скрытую угрозу и в любой момент могло послужить поводом к возникновению кризисной ситуации. По этой причине вскоре после подписания русско-ганзейского торгового договора 1487 г. который заложил фундамент принципиально нового правового поля русско-ливонских торговых отношений, ливонцы усомнились в надежности предоставляемых им гарантий, поскольку он создавал прецедент изменения традиционной торговой практики волевым решением великого князя Московского. Гарантий от подобного произвольного вмешательства больше не существовало.

Новгородцам, которые никогда не знали городского права, но привыкли подчиняться решению высших инстанций, будь то вече, «господа», архиепископ или же великий князь, воспринять новую установку было не в пример легче. Ответ «То знает Бог да наш государь», который они давали ливонцам на их вопросы о причинах тех или иных новшеств, в их устах звучал совершенно естественно. Ганзейцам же, с их представлениями о городском праве и богатыми традициями торгового партнерства, трудно было понять, что отныне главным фактором, оказывающим воздействие на их торговлю с Новгородом, будет не рыночная конъюнктура, не жажда высоких прибылей и даже не строка закона, а одна лишь воля великого князя Московского. Потому они и восприняли торговые нововведения московских властей с чувством глубокого неудовольствия. Мы имеем здесь дело с любопытнейшей и до сих пор недостаточно изученной коллизией, состоявшей в столкновении двух разнородных правовых концепций — западноевропейской, представленной кодифицированным городским правом, и зарождающейся российской, в основе которой лежало представление о способности «государя всея Руси» сообщать своим подданным и всем прочим людям закон наивысшего, Божественного порядка. Конечное торжество второго принципа привело к тому, что действенность документально заверенных договоренностей, которые долгое время регламентировали отношения Новгорода и Пскова с католическим Западом, существенным образом ослабела.

Подписание в 1487 г. торгового мира и возобновление деятельности Немецкого подворья в Новгороде, которая была временно прекращена в 1478 г., не привнесли стабильности в русско-ливонские отношения, поскольку из-за последовавшей вскоре массовой депортации из Новгорода богатых купцов и именитого боярства оказалась разрушена социальная среда, на которую были сориентированы новгородско-ганзейская торговля и положения «старины». Целевая направленность и целесообразность столь радикальных мер продолжают оставаться предметом дискуссий, но в любом случае, уничтожив традиционную структуру новгородской экономики, Иван III не сумел или не пожелал создать ее альтернативный вариант, способный поддерживать экономический и политический престиж великого города. Фактически сведя на нет международную торговлю Новгорода, он добился лишь того, что его подданные стали все активнее отправляться для торговли во все еще формально независимый от Москвы Псков и соседнюю Ливонию, обеспечив тем самым расцвет ее экономики в первой половине XVI в., и осуществляли там коммерческие сделки на основе проверенной временем «старины».

Фронтальное наступление Ивана III на традиции новгородско-ганзейской торговли, как и тяжкие метаморфозы общественного уклада Великого Новгорода, привнесли в русско-ливонские отношения 1480-х гг. драматический оттенок, являли собой скорее политико-идеологическую, но никак не экономическую акцию и предопределялись логикой иного рода, нежели та, что диктовалась развитием товарно-денежных отношений. Иван III тяготел к глобальному моделированию подвластного ему пространства и при всей метафизичности восприятия собственной власти воплощал его в конкретное политическое действо. Результатом Божественного промысла, реализовавшегося в его, великого князя, усилиях, должна была стать идеальная государственная система без признаков дихотомии — его «империя», в пределах которой воля богоизбранного государя являлась для его подданных альфой и омегой, а сам самодержец облекался великим служением, выражавшимся в защите православия и его приверженцев в пределах ойкумены. Иными словами, мы имеем дело с рецепцией античного понятия «via regia» с присущими тому сакрализацией политики или политизацией религии. Такой стиль правления на столетия стал характерным для Московского правящего дома.

Великий князь полагал, что, подобно тому как власть Всевышнего не имеет пределов, так и ответственность великого князя за защиту всех «истинно верующих» не должна была ограничиваться подвластными ему землями и людскими договоренностями, а потому, будучи человеком верующим и убежденным в правильности своих суждений, он с великим рвением взялся за защиту православных, будь то казанские пленники, русские подданные великого князя Литовского или купцы, отправлявшиеся по торговым делам в Ливонию или «за море». По-другому и быть не могло, ибо критерий состоятельности православного государя, с точки зрения Ивана III, определялся тем, способен ли он защитить всех, кто исповедует «правильную веру». При этом грозящая им опасность проистекала из того простого обстоятельства, что они пребывали вне владений великого князя, что, впрочем, не означало, что там они не могли рассчитывать на его защиту. Такая концепция власти существенно расходилась с западноевропейскими политико-правовыми традициями и в любой момент могла обернуться конфликтом, поскольку, во-первых, она мало учитывала факт существования государственных границ, во-вторых, оправдывала вмешательство московского государя во внутренние дела соседних стран и, в-третьих, фактически девальвировала правовые аргументы и межгосударственные договоры.

Желая в поступках своих полностью соответствовать указанной идеальной модели, Иван III не делал особого различия между реальностью и иллюзией, чем поражал приверженных казуистике европейцев. Не будем также забывать, что это было как раз то самое время, когда западноевропейская государственная практика и идеология подвергались интенсивной секуляризации, а секретарь Флорентийской республики Николо Макиавелли уже начинал вынашивать замысел своего «Государя», а потому мотивы поступков великого князя Московского, концептуально более религиозные, чем политические, для носителей европейской культуры оставались тайной за семью печатями. Его же манера строить международные отношения казалась им не чем иным, как проявлением варварского деспотизма, от которого трудно ожидать адекватности, опасной в силу своей непонятности и непредсказуемости. В итоге, отказавшись от рационалистических оценок политики Ивана III, ливонцы и ганзейцы также перешли к эмоциональной рефлексии. Все то, что происходило в сфере русско-ливонских отношений, сначала ими переживалось, а уж потом осмысливалось, причем в контексте тезы «русской угрозы», возникшей на уровне эмоционального восприятия. Никто из субъектов власти Старой Ливонии, кто поминал о ней в своей корреспонденции, не кривил душой и не преследовал целью нагнетание межгосударственного конфликта, но каждый из них, включая магистра Плеттенберга, в индивидуальном порядке выражал то коллективное переживание страха и неуверенности в завтрашнем дне, которое распространилось в Ливонии вскоре после присоединения Новгородской земли к домениальным владениям великого князя Московского, дало крен в сторону тенденциозности и уже в таком виде оказалось зафиксированным в ливонском и ганзейском нарративе.

Между тем Ивана III трудно упрекнуть в осуществлении сознательной конфронтационной политики в отношении с Западом. Напротив, великий князь Московский пытался войти в «большую» европейскую политику в качестве ее активного участника, что нашло выражение в серии русско-имперских контактов рубежа 1480–1490-х гг. Их на первый взгляд вполне объективная картина, воссозданная в трудах отечественных и зарубежных историков, требует, однако, дополнительного осмысления, причем в нетрадиционном религиозно-идеологическом контексте. Рационализм и тщательно выверенный внешнеполитический расчет, без которых любой из европейских государей вряд ли сумел бы ориентироваться в быстро изменявшейся геополитической ситуации, были свойственны и Ивану III. Но не следует забывать, что он правил в стране, представлявшей принципиально другую политическую модель, нежели государства Западной Европы, да к тому же еще находившуюся на начальном этапе конституирования имперской государственности. Та интенсивная саморефлексия Ивана III, происходившая сквозь призму религиозного восприятия и проявлявшая себя во всех направлениях его внутренней и внешней политики, была призвана идентифицировать и легитимизировать властные претензии великого князя Московского и определить место Московского государства в иерархии европейских государств или, что больше соответствовало стилю мышления этого государя, — в созданном волею Всевышнего миропорядке. Последнее должно было продемонстрировать миру сопричастность молодой России двухтысячелетней истории Европы.