М. С. >. Я не могу прятать голову, как страус. Но внутренний голос, голос моей совести протестует… во имя правды <Справедливости — М. С.> против каждого шага, предпринятого на основании этого закона природы»{173}. «Личность имеет логическое и моральное право бороться против естественного хода событий. <…> Человек может сказать: природа безжалостна по отношению ко мне, она не делает различия между мною и воробьем… Но я не буду подчиняться ей, искоренять зло и творить добро. <…> Социология имеет дело не только с категориями действительного и не-действительного, но также с автономной категорией морально справедливого и должного»{174}.
Во имя примата должного по отношению к сущему «позитивист» Михайловский отверг дарвинизм как торгашеское кулачное право. (Примечательно, что еще раньше то же самое сделал Чернышевский, отрицавший этику, апеллирующую к «законам природы».) В качестве религиозного философа Владимир Соловьев рассматривал прогрессивное развитие видов, а вместе с ним и историю человечества как процесс постепенного ограничения борьбы за существование и сужения области, в которой господствует право сильного{175}. Е. Н. Трубецкой отмечал, что мотив космической боли за природу, в которой сильнейший уничтожает слабейшего[16], был одним из важнейших в православной традиции.
Знаменитый анархист князь Петр Кропоткин написал работу по естественной истории, направленную против «социального дарвинизма»; к ней и сегодня обращаются ученые. Закону борьбы за существование, т. е. состязания между видами, Кропоткин противопоставил учение об их выживании благодаря взаимопомощи{176}.
Наконец, Победоносцев, ультраконсерватор и обер-прокурор Святейшего Синода, полностью разделял такие воззрения революционеров Михайловского и Кропоткина, с их отрицанием дарвиновского учения, прежде всего социальных выводов из него. Последние Победоносцев именовал «разрушительными последствиями чистого интеллекта»{177}, а вместо реальной картины животного мира обнаруживал у Дарвина абстрактные, мертвые сущности. Утверждение, что Бог создал мир таким, каков он есть, ради сильных, а также для тех, кто не испытывает излишнего сострадания к глупцам и трусам (оно было высказано в одном британском политическом памфлете), Победоносцев охарактеризовал как глубокую уверенность английского народа в его «лучших» представителях. Он, однако, добавил, что, будучи возведен в догму, такой постулат наша душа принять не может{178}.
Согласно российской духовной традиции применение «органических законов природы» к области человеческих отношений всегда считалось аморальным. Привнесение же духовного в сферу биологии, «этизация» биологических законов, напротив, была целью стремлений: речь шла о «преодолении» животного царства{179}. Сергей Есенин, великий крестьянский поэт и, вероятно, последний истинный лирик в русской литературе, воспел в некоторых своих стихотворениях не человека-зверя, ведущего борьбу за существование (возведенную в ранг абсолютной нормы под видом борьбы классов), а человеческую общность со всем живым. Так, в поэме «Преображение» (1918) он говорит о воскресении Лота и вместе с тем о воскресении совершенно конкретных неодушевленных предметов. «Никому и в голову не встанет, / Что солома — это тоже плоть!» («Режет серп тяжелые колосья, / Как под горло режут лебедей… / Перевязана в снопы солома… / Каждый сноп лежит как труп. / На телегах, как на катафалках, / их везут в могильный склеп-овин… / Людоедке-мельнице зубами в рот суют те кости обмолоть… / И свистят по всей стране как осень, / Шарлатан, убийца и злодей. / От того, что режет серп колосья, / как под горло режут лебедей… / Вот весь смысл страдания людей») — строки стихотворения Есенина «Песнь о хлебе» (1921). Мистически воспринимая хлеб как тело Христово и с необычайной остротой ощущая имманентную космическую трагедию, скрывающуюся за простым фактом биологического существования, Есенин назвал поедание хлеба людоедством — и не побоялся сделать из этого утверждения самые радикальные выводы. «Тело, Христово тело / выплевываю изо рта»{180}. За то, что выплюнули «святые дары», были сожжены живыми раскольники в 1743 и 1752 гг{181}. А в 1918 г., на пасху, за эти слова Есенину завопили на улице «Бей его, богохульника…»{182}. Эти «кощунственные» слова поэта выражают все ту же мечту о преображении. («Я выплевываю Причастие не из-за кощунства, а не хочу страдания, смирения, сораспятия»{183}. «Сойди с креста, народ распятый… / Пусть светит новый день в лазури / Преображая мир»{184}).
Зреет час преображенья,
Он сойдет, наш светлый гость,
Из распятого терпенья
Вынуть выржавленный гвоздь{185}.
Есенин говорил Блоку (14.01.1918), что написал так не в поношение святого, но будучи не в силах принять мировое страдание, воплощенное в распятии, в распятии твари:
Это была та жалость, которая более всего способна сделать человека человеком (как выразился Максим Горький) — любовь ко всему живому в мире.
Мир таинственный, мир мой древний,
Ты, как ветер, затих и присел.
Вот сдавили за шею деревню
Каменные руки шоссе{187}.
Видели ли вы,
Как бежит по степям,
В туманах озерных кроясь,
Железной ноздрей храпя,
На лапах чугунных поезд?
А за ним
По большой траве,
Как на празднике отчаянных гонок,
Тонкие ноги закидывая к голове,
Скачет красногривый жеребенок…
Неужель он не знает, что живых коней
победила стальная конница?..
И за тысчи пудов конской кожи и мяса
Покупают теперь паровоз{188}.
Стальной и сталинский в духе техники пятилеток и ГУЛАГ'а:
На тропу голубого поля скоро выйдет железный гость…
Скоро, скоро часы деревянные прохрипят мой двенадцатый час{189}.
Уже Есенину было грустно от «умерщвления личности как живого», ведь наступал совершенно не тот социализм, о котором он думал{190}. Не реализовался храм вечности, той вечности, что не имеет ничего общего со «строительством» мира денег. Против мира американских бизнесменов, против небоскребов протестовал Есенин{191}:
Город, город, ты в схватке жестокой
Окрестил нас как падаль и мразь.
Стынет поле в тоске волоокой,
Телеграфными столбами давясь…
— О, привет тебе, зверь мой любимый!
Ты не даром даешься ножу!
Как и ты — я, отовсюду гонимый.
Средь железных врагов прохожу.
Так испуганно в снежную выбель
Заметалась звенящая жуть.
Здравствуй ты, моя черная гибель,
Я навстречу к тебе выхожу!{192}
Отчаяние и бессилие перед лицом технократической цивилизации, победоносной и бездушной, заставили Есенина покончить с собой, оставив прощальное стихотворение, написанное кровью.
Сталинский номенклатурщик из романа Федора Гладкова «Новая земля» с завидной прямотой сформулировал иную жизненную философию: с человеком надо обращаться как со скотиной: только здоровый человек может хорошо работать{193}.
Напротив, крестьянские поэты — Есенин, Клюев, Клычков — как, впрочем, Блок и Белый «ожидали от революции… духовного преображения человека и мира». Для них «Царство Божие на земле и на небеси как будто не различаются… равенство и свобода являются лишь одной гранью всеобщего преображения». Для Клюева революция — «общее братство тварного мира, слияние Юга и Севера… вплоть до общего воскресения и апокатастасиса»{194}.
Глава 5Образы скрывающегося «подлинного» царя и «невидимого града Китежа» как один из исходных элементов русской революции
Уму республика, а сердцу Китеж-град!
Традиция русского народного христианства (еще Л. П. Красин отмечал, что эмпирическая реальность всегда изображалась в русском православии как пронизанная Абсолютом) пронесла сквозь века представление, согласно которому Христос по сей день скрывается где-то на земле{195}