После «Мертвых душ» Гоголь почувствовал, как одолевает зло пошлости русского человека, которого собственная ничтожность испугала более, чем все его пороки. Обывательщина задавила своей приземленностью высшее назначение человека; описанная Гоголем реальность оказывалась «сплошной пошлостью». Розанов также с отвращением относился к обывателям, ему был «поистине гадок буржуа XIX века, самодовольный… вонючий завистник всех… величий и… единственно стремящийся… к уравнительному состоянию всех… в… одинаковой грязи и одном безнадежном болоте… Ни святых, ни героев, ни демонов и богов»{736}. Понятие пошлости приближается к понятию мещанства, раскрытому Герценом{737}. («К соблазну жадная идет толпа / О цели выспренной там мысль смешна»[67], — грустил Некрасов.) Обе эти онтологические категории — пошлость и мещанство — вызывали отвращение уже у Гоголя и Герцена, отвращение с эстетической точки зрения. Такое же отвращение вызывал «старый мир» у Блока. Это чувство отвращения довело его до эсхатологического кризиса, который имел немало общего с кризисом, сломившим Гоголя. Именно этим было обусловлено восторженное отношение к революции Александра Блока. Вот что говорил об этом современник Блока В. В. Розанов: «…Средний европеец и „буржуа“ именно в XIX веке, во весь послереволюционный фазис европейской истории, выродился во что-то противное… Вся „цивилизация XIX века“ есть медленное, неодолимое и, наконец, восторжествовавшее просачивание всюду кабака»{738}. Бакунин предсказывал (это предсказание нашло лирическое выражение в творчестве Блока), что языками своего пламени Россия озарит всю Европу; из этого огненного, кровавого моря родятся чудеса революции. Россия, как считал Бакунин, является целью Революции. Именно в России разовьется главная сила революции, именно там найдет она и свое исполнение, — писал он{739}. А. И. Герцен, друг Бакунина, однажды выразил сходное умонастроение. Будь что будет, — так он чувствовал, — достаточно и того, что в этом огне ярости, мести, ненависти, погибнет тот мир, который стесняет нового человека, которыйне дает будущему свершиться. А потому да здравствуют хаос и разрушение! Vive la mort! И пусть утвердится будущее!{740}.
Наконец, у Достоевского, наиболее выдающегося противника такого образа мыслей, можно обнаружить следующую характеристику русского нигилизма: нигилизм появился в России потому, что в этой стране все нигилисты. Русских испугала лишь новая форма, — писал Достоевский. Ему казалась забавной забота русских «умников», стремившихся исследовать, откуда нигилисты могли взяться. Они ниоткуда не взялись, но все время были с нами, в нас и у нас, — утверждал Достоевский{741}.
В. В. Розанов выводил нигилизм из той отгороженности от мира, которая была характерна для русского православия, отказавшегося освятить цивилизацию[68]{742}. Бердяев писал, что нигилизм вырос на духовной почве православия, что только в душе, отлитой в православные формы, могло прижиться такое мировоззрение. Он называл нигилизм вывернутым наизнанку православным аскетизмом.
Нигилизм, равно как и тот эсхатологический порыв, которому он был обязан своим рождением, требовал того, чтобы жизнь была аскетически обнажена: с нее надлежало сорвать все покровы в преддверии финала — всеобщего разрушения порядка неправедного. Не могло быть и речи о том, чтобы удовлетвориться окружающим миром, основанным на неправде. С этой точки зрения знаменитый программный роман Н. Г. Чернышевского «Что делать?», рисующий идеальный образ жизни «новых людей», представлял собой как бы путеводитель, призванный сыграть ту роль, которую в московской Руси некогда играл полуаскетический Домострой{743}. Так видели идеологические корни русского нигилизма Г. Флоровский и В. В. Зеньковский{744}.
Примечательно, что либерал-рационалист П. Н. Милюков высказывал аналогичную точку зрения{745}. Характерно и то, что из трех крупнейших представителей русского нигилизма двое (Н. Г. Чернышевский и Н. А. Добролюбов) происходили из духовного сословия. Что же касается третьего — Писарева, то известно огромное влияние, которое на него в юности оказала книга Гоголя «Выбранные места из переписки с друзьями» (столь презираемая революционной интеллигенцией), с ее проповедью «мирского» аскетизма. Не случайно Писарев перевел на русский язык «Мессиаду» Клопштока, проникнутую духом пиетистской религиозности.
Карл Нетцель когда-то охарактеризовал ранний большевизм как «нигилизм у власти». Вероятно, наиболее отчетливое определение нигилизма можно обнаружить у Леонида Андреева — в его знаменитой трагедии «Савва», написанной под впечатлением революции 1905 года. Вот что говорит один из ее персонажей, которого крестьяне принимают за Антихриста:
«Поверь мне, монах, я исходил много городов и земель и нигде не видал свободного человека. Я видел только рабов. Я видел клетки, в которых они живут, постели, на которых они родятся и умирают… Среди цветов прекрасной земли — ты не знаешь, монах, как она прекрасна, — они воздвигли сумасшедший дом… Они не убивают Правду, они… ежедневно секут ее, они обмазывают своими нечистотами ее чистое лицо… На всей земле, монах, нет места для Правды.
Я увидел церкви — и каторгу. Увидел университеты — и дома терпимости… фабрики — и картинные галлереи. Увидел дворец — и нору в навозе. Подсчитал…. сколько на одну галлерею острогов приходится, и решил: надо уничтожить все… Да, пора нам посчитаться, пора…
После Бога мы примемся за них… Тицианы, Шекспиры, Пушкины, Толстые. Из всего этого мы сделаем хорошенький костерок и польем его керосином. Потом… мы сожжем их города!.. Ведь что такое ихние города? Это могилы, понимаешь, каменные могилы… Они всю землю оденут в камень, и тогда задохнутся все. Все!..
Будут люди лучше, свободнее… И свободные от всего, голые, воруженные только разумом своим… Припрячет что-нибудь… по старому…? Тогда… пусть на земле совсем не будет человека…. тогда можно будет и пожалеть его, великого осквернителя и страдальца земли!..
Строить на горе означало бы всего лишь делать эту гору еще выше. Надо срыть ее до самой голой земли! ..Разрушить все, старые дома, старые города, старую литературу, старое искусство… Берегись вещей! Они злы и хитры. И они должны быть разрушены… Человек должен остаться голым на голой земле. Надо обнажить землю. Сорви с нее эти суетные лохмотья! Она достойна королевского пурпура; вместо этого они нарядили ее в арестантское платье…
Когда для человека шапка дороже головы, так нужно с него шапку и голову снять… Голая земля — понимаешь? Голая земля, и на ней голый человек… Ни штанов на нем, ни орденов…, ни карманов… Ты подумай, человек без карманов… И когда так будет разрушен десяток их идолов, они почувствуют, холопы, что кончилось царство ихняго Бога и наступило царство человека»[69]{746}.
Устремление нигилизма состояло, по мнению Бердяева, в том, чтобы история прекратилась и началась новая жизнь — по ту сторону исторического процесса{747}. У Владимира Соловьева, в молодости пережившего период сильного увлечения нигилизмом, приверженность теократическому идеалу сменилась апокалиптическими предчувствиями конца истории. Из этих предчувствий — благодаря символистам, на которых Соловьев оказал столь сильное влияние — революция также до некоторой степени черпала свой идеологический потенциал. Третий Рим, т. е. Российская империя, пал; четвертый же представлялся невозможным в пределах истории. (Не следует забывать, что тот же самый заряд апокалиптической энергии, с самого 1666 года питал старообрядческую традицию{748}. Ведь, с одной стороны, именно она стала источником представления о том, что падение самодержавия в России означало бы также окончание истории в целом (это представление просуществовало на Руси не менее пятисот лет); с другой стороны, однако, ожидание революционного спасения — в смысле христианской эсхатологии — могло быть и было перенесено за пределы собственно истории.) В крестьянской поэзии Революции хилиастическое осуществление конца истории понималось эсхатологически — как преображение вне истории, как космическая катастрофа, символизируемая мировым пожаром{749}. Именно с таких позиций Клюев воспевал советскую революцию, видя в ней конец света; в таком понимании присутствовал и отзвук сектантского хилиазма его предков — хлыстов: «Вся земля и все дела ее сгорят. И явится Новое небо и Новая земля. И не будет ничего проклятого. Спасенные народы будут ходить во свете»{750} (1919 г.).
Русское понимание социализма носило отчетливо хилиастический характер и было связано с представлением о всеразрушающем конце света. В России не развился «христианский социализм», и в качестве «исполнения религиозных надежд многие крестьяне признали Октябрьскую революцию», вспоминал Троцкий{751}