Россия и мессианизм. К «русской идее» Н. А. Бердяева — страница 42 из 58

[87]{839}.

Раннесоветская аграрная революция не означала разрыва с традиционным мировоззрением крестьянства. Не только крестьянские поэты «восторженно приняли… октябрьскую революцию, прежде чем осознать, что она не отвечала их чаяниям», — писал Нико. В итоге не только Есенину стали «противны… руки марксистской опеки….: новая символическая черная ряса, похожая на приемы [того казенного] православия, которое заслонило своей чернотой свет солнца истины»{840}— той правды, которую ожидали от революции при ее начале. Не только меньшевики считали, что большевистская национализация крестьянской земли была возвращением к старомосковскому деспотизму{841}. Вернадский, выдающийся исследователь древней Руси, сравнил истребление бояр при Иване Грозном с «ликвидацией капиталистических классов коммунистической партией», а компромисс, на который пошел Иван, отменив опричнину, — с новой экономической политикой большевиков{842}. «Итак, круг замкнулся: два века европеизации в России… вливаются в жизнеустройство и сознание, которые — несмотря на их идеологическую отделку — были продуктами духовной культуры европейского девятнадцатого века, и хотя западническая направленность продолжает оставаться их характерной чертой, они, тем не менее, означают возврат к старым московитским идеалам… С социологической точки зрения, политический строй… [сталинской — М. С.] России — законный наследник допетровской Руси…»{843}.

Московское царство было государством служебно-литургическим: служба была непременной обязанностью всех сословий. (Крепостничество представляло собой, как известно, составную часть этой системы взаимных обязательств.) Таково было необходимое условие самообороны Москвы в условиях противостояния татарам и «латинскому» Западу. В сталинском Советском государстве старый московский принцип «службы государевой» воплотился с невиданным прежде размахом. Подчинение, эксплуатация, закрепощение отдельной личности ради укрепления государства перед лицом «внешнего врага», представляющего собой угрозу уже в силу самого факта его существования — все это достигло при сталинской власти чудовищной жестокости, немыслимой в древнем Московском царстве — и именно потому, что его духовная основа не имела, с марксистской точки зрения, права на существование.

Русские государи венчались на царство в Москве; местопребыванием же их, начиная с Петра Великого, стал, как известно, Петербург. Советская власть, напротив, родилась в Петрограде и, одержав победу, перенесла столицу в Москву. Здесь воплотилась ее внутренняя диалектика: Петербург был обязан своим возникновением насильственному господству абстрактного и рационального, как некогда писал Иван Аксаков{844}. Раскольников Достоевского — несомненно, порождение Петербурга{845}. (Напомним, что Раскольников полагал, будто основная масса человечества есть «стадо» и в этом качестве должна служить самореализации немногих «выдающихся» личностей.) Аналогичным образом, мануфактуры, вводимые Петром Первым, были основаны на принудительном труде — как и производство в сталинской России{846}. «Петр Великий и [сталинские — М. С.] большевики использовали сходные методы рекрутирования рабочей силы для своих великих строек… Поселения насильственно согнанных рабочих при Петре воскресли в севернорусских лагерях, созданных большевиками для строительства Беломорканала, Свирской элекростанции и т. д…»{847}.

Еще Достоевский справедливо усматривал в радикальном западничестве порождение петербургской бюрократии. Ее представитель утверждает (на страницах «Дневника писателя»), что из радикально-западнических требований немедленных перемен не родится ничего, кроме себе подобного{848}. Большевики сохранили «кумира на бронзовом коне» — конную статую Петра Первого, того самого, что «с тяжелым грохотом скакал» за безумным Евгением из «петербургской повести» А. С. Пушкина… «Насилием и террором… можно разрушать… — не больше. Петрограндизмом социальный переворот дальше каторжного равенства… и коммунистической барщины… не пойдет»{849}, предупреждал революцию величайший русский революционер — Герцен.

Предупреждение Герцена сбылось. Меньшевичка Вера Засулич также видела в большевиках «новых самодержцев». Их приход к власти она считала контрреволюционным переворотом{850}.

Глава 14Большевизм как наследие русского антизападного мессианизма


О, грустно, грустно мне! Ложится тьма густая

На дальнем Западе, стране святых чудес:

Светила прежние бледнеют, догорая,

И звезды лучшие срываются с небес.

А как прекрасен был тот Запад величавый!

Как долго целый мир, колена преклонив

И чудно озарен его высокой славой,

Пред ним безмолвствовал, смирен и молчалив,

Там солнце мудрости встречали наши очи,

Кометы бурных сеч бродили в высоте,

И тихо, как луна, царица летней ночи,

Сияла там любовь в невинной красоте.

Там в ярких радугах сливались вдохновенья,

И веры огнь живой потоки света лил!..

О! никогда земля от первых дней творенья

Не зрела над собой столь пламенных светил!

Но горе! век прошел, и мертвенным покровом

Задернут Запад весь. Там будет мрак глубок…

Услышь же глас судьбы, воспрянь в сияньи новом,

Проснися, дремлющий Восток!

Хомяков (1835).


Октябрьская революция предстает перед нами, таким образом, во всей своей двойственности: как завершение внешней европеизации России и вместе с тем — ее стремления отгородиться от Европы. Относительно своих отношений с Западом Россия как бы возвращалась к московскому периоду своей истории{851}. В те давние времена эти отношения были обусловлены прежде всего сознанием полной противоположности Москвы и Запада{852}. Как сообщал Флетчер в 1591 году, всем подданным московского государя было под страхом смерти запрещено покидать страну. В середине семнадцатого века в Москве царил страх перед возможным проникновением «латинской» ереси; всякие контакты с заграницей либо были полностью парализованы, либо находились под строжайшим контролем. Те немногие европейцы, что обитали в Московском государстве, не имели права свободного передвижения и жили в строгой изоляции от местного населения{853}. Русские, стремившиеся к общению с ними, были вынуждены хранить эти контакты в тайне{854}. Уже во времена Бориса Годунова русские, посылаемые учиться за границу, нередко отказывались возвращаться на родину. Отказы английского правительства выдавать этих «невозвращенцев» приводили московских чиновников в ярость{855}.

Представление о Московском царстве как о единственном подлинно православном государстве на Земле, окруженном отступниками и предателями, запятнавшими свою религиозную чистоту[88], находилось в полном согласии с учением о Москве как Третьем Риме — последней единственной надежде православия, вечном царстве, что пребудет до скончания света; о царстве, чье призвание состоит в том, чтобы пронести сквозь века и сохранить для человечества единственно истинное учение до второго пришествия Христа.

Первоначально концепция Третьего Рима была выражена с церковной стороны[89] (в 1512 г.?). Позднее, при Иване Грозном оно начинает занимать практически центральное место и в государственной идеологии{856}. Согласно этой доктрине, после разделения церквей в 1054 году («отпадение» западной «латинской» церкви), а тем более после Флорентийской унии 1439 года, зафиксировавшей окончательный отказ византийской церкви от православия. Московское царство стало единственным православным царством на свете, своеобразным «Новым Израилем», которому всякое соприкосновение с «неправославным» внешним миром угрожало потерей чистоты[90]{857}.

И уже в московский период явственно ощущались универсалистско-мессианские притязания этой государственной идеологии, восходившие к некоторым народным верованиям и тесно связанные с мыслью о превосходстве Москвы над остальным миром также и в социальном отношении{858}. Идеология Ивана Грозного, абсолютистская и антиаристократическая, нашла свое выражение, в частности, в произведениях Ивана Пересветова{859}.

По мнению Пересветова, Византия потому оказалась в руках турок, что ее народ был угнетен. (Ср. «Яко же царь Константин велможам своим волю дал и сердце им веселил, они же о том радовалися и начисто збирали богатство свое, а земля и царство от них плакало, и в бедах купалися, и за то господь Бог прогневался на царя Константина и на велможи его и на все царство греческое, что они правдой гнушалися, и не знали того, что Бог любит силнее всего правду…»