Россия и мессианизм. К «русской идее» Н. А. Бердяева — страница 47 из 58

{928}.

Чаадаев писал Тургеневу, что в будущем России предстоит решить все вопросы, над решением которых бьется Запад. В 1835 году — также в письме Тургеневу — он предрекал России роль учительницы Запада. Россия, утверждал Чаадаев, станет проводить не политику наций, но политику человечества, более того — она раскроет тайну человечества. Россия будет развиваться иначе, нежели европейские страны; у нее — своя, особая всемирно-историческая миссия, и она должна не учиться у других народов, но, напротив, сама учить их.

Параллельно идеологическому развитию Чаадаева — от отрицания России к утверждению русского мессианизма — развивалась мысль Герцена. Герцен ошибочно считал Чаадаева революционером, духовно близким ему самому. Тот синтез радикального революционного западничества и русского славянофильского мессианизма, который представляло собой мировоззрение Герцена в пятидесятых и шестидесятых годах, был положен в основу левого народничества. Косвенно он оказал, однако, решающее влияние на все направления революционной мысли в России.

В молодости мировоззрение Герцена было откровенно религиозным и мистическим. Тот факт, что свою религиозность, если понимать под ней психологическую потребность в вере, он сохранил и в зрелые годы (псевдопозитивистская форма его построений едва ли может ввести в заблуждение), и что глубинный источник его революционного чувства внешне выражался в пафосе отрицания, отмечался не раз{929}. Примечательно, что, говоря о революции, он не раз сравнивал ее с ранним христианством на фоне умирающего античного мира. Он утверждал, что Россия, не затронутая влиянием католицизма, равно как и протестантизма (купеческой религии, которая стала прочным фундаментом буржуазного мира[95] и миропонимания), приняла православие, стоящее ближе к первоначальному христианству{930}.

В 1854 году Герцен писал: «…если социализм не в состоянии будет доконать вырождающийся общественный строй [Европы — М. С.], его доконает Россия… Вопрос социальный, вопрос русский… сводится к одному»{931}.

Для Герцена русский мессианизм представлял собой функцию мессианизма, который был характерен для русского крестьянства («идола в тулупе», который, по словам Тургенева, пережил всех других идолов), — мессианизма, основанного на харизме страдания и смирения. Здесь Герцен близок своему старому другу Бакунину. Присущая последнему страстная вера в революционную миссию славянства была, как полагали многие, революционно видоизмененным славянофильством{932}. В то же время советские исследователи рассматривали Бакунина как предшественника большевизма{933}. Сам Бакунин незадолго до смерти говорил, что Запад и Восток никогда не встретятся{934}; до конца дней его не оставляла хилиастическая надежда на «мировую революцию», которая явится не с Запада, а с Востока.

Бакунин считал, что русский (точнее, великорусский) народ — прирожденный народ-революционер, т. е. социалист «по инстинкту» и революционер «по природе». Ибо традиция коллективного землевладения должна была заключать в себе все социальные революции прошлого и будущего.

Такой мессианизм, мировоззренческую основу которого составляла идея мира (крестьянской общины — славянофилы первоначально полагали, что институт мира был характерен только для древней Руси), — исповедовал и второй (однако, в отличие от Бакунина, отвергавший насилие) великий русский антигосударственник — Л. Н. Толстой. В 1865 году он писал, что историческое предназначение России — принести миру идею коллективного землеустройства. А сорок лет спустя Толстой утверждал, что России и славянским народам суждено преодолеть всеобщий грех и открыть новую эпоху мировой истории. Народу отказывают в его праве на землю — именно в этом и заключается причина катастрофы, угрожающей христианскому миру. Что же касается решения проблемы — а это решение должно будет заключаться в отмене частного землевладения — то оно и составляет историческую задачу русского народа, которому предстоит показать остальным народам мира пример «разумной», «свободной» и «счастливой» жизни{935}.

Однако самым знаменитым — и гениальным — проповедником русского мессианизма был, несомненно, Достоевский. Именно в его творчестве русская национальная идея нашла наиболее значительное свое воплощение. Ибо именно у Достоевского русский национализм (и его основа — мессианизм) обретает универсалистское (в современном значении этого слова т. е. «интернационалистское») звучание, которое сохранится по сей день, как бы ни разнились между собой различные версии русской идеи[96].

«А между тем нам от Европы никак нельзя отказаться… Европа нам почти так же всем дорога, как Россия; в ней все Афетово племя, а наша идея — объединение всех наций этого племени, и даже дальше, гораздо дальше, до Сима и Хама…

Если общечеловечность есть идея национальная русская, то прежде всего надо каждому стать русским…»{936}.

«Мы первые объявим миру, что не чрез подавление личностей иноплеменных нам национальностей хотим мы достигнуть собственного преуспеяния, а, напротив, видим его лишь в свободнейшем и самостоятельнейшем развитии всех других наций и в братском единении с ними… и так до тех пор, когда человечество, восполнясь мировым общением народов до всеобщего единства, как великое и великолепное древо, осенит собою счастливую землю»{937}.

Благодаря европеизации России, которую осуществлял Петр Первый, старомосковская государственная идея, православная традиция — все, что составляло миссию Третьего Рима — приобретало, по Достоевскому, универсальный, общечеловеческий характер:

«Один лишь русский, даже в наше время, то есть гораздо еще раньше, чем будет подведен всеобщий итог, получил уже способность становиться наиболее русским именно лишь тогда, когда он наиболее европеец. Это и есть самое существенное национальное различие наше от всех, и у нас на этот счет — как нигде. Я во Франции — француз, с немцем — немец, с древним греком — грек и тем самым наиболее русский. Тем самым я — настоящий русский и наиболее служу для России, ибо выставляю ее главную мысль»{938}.

«Ибо что такое сила духа русской народности как не стремление ее в конечных целях своих ко всемирности и ко всечеловечности?»{939}

«Да, назначение русского человека есть бесспорно всеевропейское и всемирное. Стать настоящим русским, стать вполне русским, может быть, и значит только… стать братом всех людей, всечеловеком, если хотите …И впоследствии, я верю в это, мы, то есть, конечно, не мы, а грядущие русские люди поймут уже все до единого, что стать настоящим русским и будет именно значить: стремиться внести примирение в европейские противоречия уже окончательно, указать исход европейской тоске в своей русской душе, всечеловечной и всесоединяющей, вместить в нее с братскою любовью всех наших братьев, а в конце концов, может быть, и изречь окончательное слово великой, всеобщей гармонии, братского окончательного согласия всех племен по Христову евангельскому закону…

Я говорю лишь о братстве людей и о том, что ко всемирному, ко всечеловечески-братскому единению сердце русское, может быть, изо всех народов наиболее предназначено, вижу следы сего в нашей истории…»{940}.

Здесь приведены часто цитируемые слова Достоевского из его знаменитой Пушкинской речи 1880 г. Но в политической практике уже Достоевский отождествлял всемирно-историческую миссию России с конкретно существующими институтами российской политической жизни в его время. С тех пор такое отождествление неизменно повторялось с роковыми последствиями. Представление об универсальной общечеловечности, присущей русскому народному характеру, использовалось — в качестве идеологического обоснования — российскими правителями для русификации и угнетения других народов. Русский мессианизм, выразителем которого был Достоевский, уже при жизни великого писателя стал средством в руках власть предержащих. Здесь необходимо, однако, подчеркнуть — чтобы избежать недоразумений (особенно относительно периода «холодной войны») — что внешняя политика петербургской монархии в течение всей ее истории определялась идеологическими мотивами не в большей степени, чем политика других великих держав. Формы, в которых выражалось русское мессианское сознание, не играли прямой исторической роли в формировании отношения России к остальным государствам, даже если, как это было во время Крымской войны и в 1877–1878 гг., сама реальная политика соприкасалась с мессианистскими мотивами и эти мотивы использовались в политических целях. Но и в подобных случаях реальная политика была первична.

Только после падения самодержавия это соотношение изменилось{941}: в большевистской России — в противоположность России монархической — внешняя политика в значительной степени стала функцией идеологии. Эта идеология была — частично и косвенно — продолжением и развитием народных традиций, подспудное существование которых не прекращалось и в петербургский период и которые, вырвавшиеся наружу, воцарились в сфере идеологии. Но из этого отнюдь не следует, однако, что советская политика стала продолжением политики старой России (как настаивали некоторые поляки, например Кухаржевский). Большевизм, по определению Бердяева, представлял собой извращенную русскую национальную идею, а не политику петербургской империи (с ней-то он как раз имел мало общего)