Вам, конечно, интересно знать о Бурдесе. Пишу Вам подробно. Сейчас только я вернулся из Territet (около Montreux), куда отвез его в Sanatorium (Адрес: Territet-Montreux, Sanatorium L’Abri). Б<орис> Павл<ович> приехал ко мне 7-го в Zurich из Берлина. По предварительным его письмам, я вынес убеждение (скорее впечатление), что он поправился, болезнь пересилена и т. п. Вероятно, в этом роде и Вы теперь настроены. Это неверно. Уже один его вид на Цюрихском вокзале (я, разумеется, его встречал) внушал самые серьезные опасения. На другой день я с ним отправился к здешнему светилу профессору Mtiller’y. Профессор, улучив момент, вызвал меня и шепнул: «Этому человеку нельзя разъезжать. Он смертельно болен». Профессор намекал Б<орису> П<авлович>у и даже слишком ясно о серьезности его положения, но Б<орис> П<авлович> не понял (или притворился). Потом профессор сказал моей жене (его ученице), что это рак и что роковой исход неминуем — приблизительно месяца через 2. Через два дня я отвез Б<ориса> П<авловича> в Territet. Тамошний доктор также находит рак печени. Печень страшно увеличена. Опухоль огромная, это видно по фигуре. Б<орис> П<авлович> очень слаб, говорит все время прерывисто, стонет, легко плачет. Но он не сознает своего положения. Я переночевал в Sanatorium’e, доктор его успокоил, я тоже «делал приятное лицо», он думает, что через месяц-полтора поправится. Действительно, после Берлина он поправился, но это не существенно. Однако директор санатория в Territet dr. Loy говорит, что совершенно точно, клятвенно точно нельзя сказать, что рак. Быть может — есть тень тени возможности — что и выживет: сердце здоровое, легкие тоже. Сейчас у него маленький процесс воспаления в легком (правом). Это может быть и пустяк, а может, и серьезно очень.
Говорит он о пустяках, иногда остроумно, шутит, жалуется, что будет скучно одному. Я попрощался с ним — нет, уже не увидим мы его…
Все это грустно, тяжело. Еще грустнее, что вовсе не зрел он для смерти. Он ее испугался, как ребенок черной фигуры, и отмахивается. Страх смерти есть смерть.
Я через неделю буду в Петерб<урге> и расскажу подробнее, сейчас же считаю долгом Вам, его другу, и в Вашем лице редакции сообщить, как обстоит это грустное дело.
Обнимаю Вас, дорогой Александр Алексеевич, и жму дружески Вашу руку.
Привет общим друзьям.
В некрологе Бурдеса, напечатанном в «Историческом вестнике», говорилось:
Умер после тяжких и долгих страданий (злокачественная опухоль печени) журналист, корреспондент и переводчик Борис Павлович Бурдес. Покойный, после ряда лет газетной работы по политическому отделу в некоторых провинциальных изданиях, в «Луче» (ред. Чуйко) и «С.-Петербургских Ведомостях», вступил десять лет тому назад в состав редакции «Биржевых Ведомостей»; здесь он написал множество передовых статей, преимущественно по вопросам иностранной политики, в которой он считался специалистом. Хорошо знакомый с жизнью на Западе, говоривший на нескольких иностранных языках, Б. П. Бурдес около двух лет прожил в Берлине в качестве корреспондента «Биржевых Ведомостей» и в этой роли показал себя очень отзывчивым и искусным журналистом. В Петербурге покойный всегда вращался в среде людей искусства, литературы, религии и философии. <…> В последние годы энергия этого не старого еще человека — ему было около пятидесяти лет — очень ослабла, последние же месяцы были как бы длительной агонией, мучительными и беспрерывными страданиями[1195].
Возвращаясь к провокаторской теме, следует подчеркнуть, что в окружении Бориса Павловича знали или по крайней мере догадывались о его связях с охранкой. В упомянутых идишских воспоминаниях Дымов, рассказывая о Бурдесе, пишет:
Мне приходилось в жизни встречать многих выкрестов, даже чаще, чем я того хотел, но с более трагической фигурой, чем Борис Павлович Бурдес из Вильно, встречаться не приходилось. Это был человек с обгоревшей, изломанной душой. С сердцем, которое не стучало, как у других людей, но дрожало, — странный, интересный и гротескный человек. Он был паяц и мученик одновременно. Человек, который смотрел на себя как на жертву и кого другие считали предателем.
Уже несколько дней спустя после того, как я начал работать в «Биржевых ведомостях», наш литературный критик Измайлов, видя, что я сдружился с Бурдесом, сказал мне:
— Будьте осторожны с этим человеком, не водите с ним дружбу[1196].
Однако помимо этих глухих намеков и слухов, которые доходили до автора «Wos ich gedenk», прямых указаний на какие-то известные ему случаи замешанности Бурдеса в деятельности охранного отделения в тексте нет. Судя по всему, в те годы, когда Дымов знал Бурдеса, его контакты с полицейским ведомством или прекратились вовсе, или были сведены к минимуму. Дымов однозначно указывает на это:
Должен сказать, что ни я, ни Измайлов и никто вокруг Бурдеса не чувствовал руку охранки, разве что только за такие дела, в которых мы сами были виновны. Бурдес, если бы он только захотел, мог легко принести мне много вреда, но никто от него не пострадал. Что ж за служитель тайной полиции тогда он был? И тем не менее, что-то было в этих упрямых слухах, — может, когда-то, много лет раньше, не в мое время, до того как я подружился с этой обожженной, надломленной, больной душой[1197]…
Поэтому «двойная жизнь» Бориса Павловича ассоциировалась для Дымова не столько с провокаторством, сколько с христиано-иудейской межеумочностью и связанной с этим рискованной попыткой усидеть на двух стульях: утвердиться и как сервильному выкресту, и как воинствующему еврею. В то же время трогательная нелепость и душевная деформированность этого человека вызывали у людей, близко его знавших (и Дымов здесь не исключение), помимо вольной или невольной иронической насмешки, сердобольное чувство: слишком уж ощутимой была дистанция между природными талантами Бурдеса и тем гротескным впечатлением, которое он зачастую производил.
Хорошо знакомый с Бурдесом известный журналист Абрам Евгеньевич Кауфман свидетельствовал, что он противоречил
себе на каждом шагу, опрокидывая то, что сам утверждал несколькими минутами раньше. Это была какая-то двойственная надломанная натура, как и вся его жизнь. На цепочке его часов красовался брелок с портретом сиониста Герцля, а за жилеткой усмотрели у него однажды крестик. В углу в его квартире висела икона, а в письменном столе находился пожелтевший еврейский молитвенник и молитвенное покрывало[1198].
Именно эти «две системы ценностей» Бурдеса воплотились в образе приват-доцента Михаила Иосифовича Слязкина, героя романа Дымова «Бегущие креста» (1911)[1199]: крещеный еврей, он постоянно собирался посетить Святую землю, но так никогда и не осуществил свое намерение. Под влиянием минутной исповедальной ажитации Слязкин приводит в свою спальню одного из персонажей романа — еврея Липшица, где «по случаю воскресенья» прислуга «зажгла у барина лампадку перед запыленным образом, и красноватый задумчивый свет освещал комнату». Слязкин, однако же, ведет себя не под стать обстановке:
Торопливыми движениями рылся он, присев на корточки, в платяном шкафу, выгружая старые платья, узлы, тряпки и всякий хлам. Наконец он выпрямился, удовлетворенный и взволнованный. При мягком свете лампады гость рассмотрел, что Слязкин держит в руках большой кусок желтоватого полотна. Михаил Иосифович развернул этот предмет, и Липшиц увидел черные полосы еврейского молитвенного одеяния.
— Мой отец молился в этом… Он был простой честный еврей и если бы он знал… если бы почувствовал, что его сын когда-нибудь… его сын… то убил бы меня. Это моя святыня.
Он мял в руках старое полотно, пахнущее чем-то восточным, и при красноватом свете, льющемся сверху, блеснуло серебряное шитье.
— Я не смею прикоснуться к этому, — продолжал Слязкин, — пока все во мне не очистилось. Но клянусь вам, что я буду похоронен на нашем старом кладбище в моем родном городе рядом с отцом, и этот священный саван будет обвивать мой труп[1200].
Далее талес попадает в чемодан в очередной раз собирающегося в Палестину Слязкина, хотя совершенно ясно, что Земли обетованной ни он, ни его хозяин никогда не достигнут.
К моменту выхода «Бегущих креста» Бурдеса уже не было в живых. А. Измайлов, который в отклике на российское издание — «Томление духа» — отмечал узнаваемость его героев, писал, имея в виду Бурдеса, о «среднем петербургском журналисте, которого уже взяла могила», и упрекал автора:
Он не встанет, не скажет: «<Я> не такой».
Не то чтобы в романе он превратился в какой-нибудь преступный тип. Обыкновенно в памфлетах бывает так и даже, например, такой большой талант, как Лесков, рисовал чудовищ. У Дымова это просто какая-то культурная тля, мразь, слизняк[1201].
И, однако, этот слизняк во всем такой, как тот, которого, кроме Дымова, знали и мы, и я, который так же был журналист, и так же еврей, и носился с гебраизмом, сионизмом, Толстым, мечтал об Иерусалиме, жаловался на бедных родственников и иногда так смешно и большей частью безобидно фальшивил, вечно попадал впросак перед наблюдательными людьми, как сплошь и жалко фальшивит в романе[1202].
Почти в то же самое время Бурдес оказался выведен и в романе Ш. Аша «Мэри» (1912) — в образе журналиста-выкреста Феодиуса Осиповича, который mot a mot подобие своего прототипа, что усилено еще чертами разительного внешнего сходства: небольшой рост, писклявый голос, высокопарность, неуравновешенный темперамент. Вот как выглядит появление героя в романе, когда он, «точно вихрь», врывается в гостиную Натальи Михайловны, жены известного адвоката Семена Семеновича Глиценштейна (в образе которого безошибочно угадывается Оскар Осипович Грузенберг)