Россия и Запад — страница 109 из 124

Но сам по себе способ, которым он воплощает свои впечатления в стихе, решительно отличается от манеры русской поэзии девятнадцатого века. Здесь чувствуется его двоякая творческая генеалогия. Зрение художника распознает оттенки в словах и извлекает из них колористические нюансы. Слух музыканта схватывает обертона жизни и самые утонченные звуковые сочетания в языке. Жизнь для него просто яростная, мощная драма, полная красок, звуков, запахов, ассоциаций и воспоминаний. Образы свои он создает в технике, напоминающей импрессионистическую: зрительные, слуховые и обонятельные ощущения слиты воедино, в озадачивающую смесь, в которой непредсказуемые, неповторимые ассоциации и оригинальные образы открывают все новые, все более необозримые перспективы. Картина не всегда целостна: в пастернаковской поэзии всегда что-то остается незаконченным, недосказанным, что-то восполнить должен сам читатель.

Больше всего в природе он любит игру, переходы и нюансы света и тени. Редко он празднует дневной свет, гораздо чаще — рассвет и сумерки. Вот типичный для Пастернака утренний пейзаж:

В зимней призрачной красе

Дремлет рейд в рассветной мгле,

Сонно кутаясь в туман

Путаницей мачт

И купаясь, как в росе,

Оторопью рей

В серебре и перламутре

Полумертвых фонарей.

Еле-еле лебезит

Утренняя зыбь.

Каждый еле слышный шелест.

Чем он мельче и дряблей,

Отдается дрожью в теле

Кораблей.

А вот богатая красками метафорика в передаче вечерней сцены:

Точно Лаокоон

Будет дым

На трескучем морозе,

Оголясь,

Как атлет,

Обнимать и валить облака.

Ускользающий день

Будет плыть

На железных полозьях

Телеграфных сетей,

Открывающихся с чердака.

А немного спустя,

И светя, точно блудному сыну,

Чтобы шеи себе

Этот день не сломал на шоссе,

Выйдут с лампами в ночь

И с небес

Будут бить ему в спину

Фонари корпусов

Сквозь туман,

Полоса к полосе.

Вступление в большое его произведение «Лейтенант Шмидт» дает пример поэмы, отличающейся высокой степенью повествовательной связанности. Пастернак рисует здесь картину России на пороге 1917 года, на фоне шума войны и наступающей барабанной дроби революции:

Поля и даль распластывались эллипсом.

Шелка зонтов дышали жаждой грома.

Палящий день бездонным небом целился

В трибуны скакового ипподрома.

Народ потел, как хлебный квас на леднике,

Привороженный таяньем дистанций.

Крутясь в смерче копыт и наголенников,

Как масло били лошади пространство.

А позади размерно бьющим веяньем

Какого-то подземного начала

Военный год взвивался за жокеями

И лошадьми и спицами качалок.

О чем бы ни шептались, что бы не пили,

Он рос кругом и полз по переходам,

И вмешивался в разговор, и пепельной

Щепоткою примешивался к водам.

Все кончилось. Настала ночь. По Киеву

Пронесся мрак, швыряя ставень в ставень.

И хлынул дождь. И как во дни Батыевы,

Ушедший день стал странно стародавен.

В текущем году имя Бориса Пастернака внезапно стало злобой дня, поскольку он, как узнали, был выдвинут в Англии кандидатом на Нобелевскую премию в литературе. Это может показаться неожиданным, учитывая, что в Советском Союзе есть прозаик, Шолохов, соответствие качеств которого такой награде не вызывает споров. С другой стороны, настало время и для Пастернака выйти из тени. Если б он писал на немецком, английском или французском языках, он давным-давно приобрел бы прочную международную репутацию и, несомненно, оказал бы значительное влияние на развитие лирической поэзии в 1920–1930-х годах. Хотя в данный момент вряд ли велики шансы, что его кандидатура привлечет какое-либо внимание, радует уже то, что его имя упомянуто. В конце концов, это будет напоминанием, что Южная Америка не единственный далекий языковой регион, в котором имеются замечательные поэты, даже если им не удалось найти конгениального переводчика, который мог бы их вывести на форум, где решается судьба большой литературной награды[1300].

Статью предваряло редакционное введение:

Как сообщают, в Англии выдвинули Бориса Пастернака на Нобелевскую премию по литературе. Сведущие люди отсылают в другом направлении (точнее, в трех других направлениях), но, как бы то ни было, интересный русский поэт заслуживает того, чтобы быть представленным нашему читателю.

Автор статьи, которому в момент ее появления не было и тридцати лет, в феврале 1945 года возглавил новообразованный Русский институт, одновременно заведуя институтской библиотекой и читая курсы по русской и советской литературе. С 1946 года он выступал в газете «Expressen» с рецензиями и статьями о русской литературе и был одним из редакторов томов «Ryssland i bild» («Россия в иллюстрациях» (1944, 1945) и брошюр «Sovjet i bild» («Советский Союз в иллюстрациях», вышедших отдельным сводным томом в 1946 году. В каждой из этих брошюр на последней странице обложки анонсировался «Тихий Дон», «самое замечательное литературное произведение новой России». С 1945 года Нильссон приступил к выпуску «Филологических сообщений Русского института» и «Литературных сообщений Русского института»; к ним в 1947-м присоединились «Библиографические сообщения Русского института»[1301], а также «Русское книжное обозрение»[1302]. В 1946 году он предпринял «Серию русских классиков» в социал-демократическом издательстве «Тиден»[1303], которая пользовалась исключительной популярностью в Швеции и в течение двадцати одного года достигла 42 томов (туда входили и его собственные переводы).

Знание современной русской литературы у молодого Нильссона не было чисто книжным. Увлекшись русской литературой еще в гимназические годы в Лунде[1304], в 1939–1940 годах он был командирован в Москву, на службу в шведское посольство, где занимался анализом текущей советской прессы — в тот драматический период, когда СССР стал ближайшим союзником гитлеровской Германии[1305]. Проведенный в Москве год позволил Нильссону глубже ознакомиться с советской литературой и литературной жизнью. Беглое упоминание квартиры Пастернака в Лаврушинском переулке и замечания об особенностях его личности, содержащиеся в приведенной статье, свидетельствуют о том, что у него имелись возможности непосредственно соприкоснуться с писательскими и читательскими кругами советской столицы.

Статья Нильссона[1306] впечатляет ясным пониманием своеобразия литературной позиции Пастернака (при отчетливом нежелании приписывать ему «политический» или «общественный» оттенок) и глубиной характеристики его поэтической системы — причем характеристики, основанной не на пересказе других мнений, а на непосредственном «вживании» в художественную ткань пастернаковского стиха. Если эту раннюю статью сравнивать с другими отзывами о поэте, появившимися тогда на Западе (в Англии), то по чуткости восприятия поэтического текста она стоит ближе к высказываниям Баура, чем к очерку Дж. М. Коэна. При этом, подобно им обоим, Нильссон не мог противиться искушению передать сложный строй пастернаковского стиха на своем родном языке, и к этой поре относятся первые нильссоновские стихотворные переводы из Пастернака[1307]. Примечательно, что Нильссон (как и Баура в своей номинации) ни словом не упоминает пастернаковскую прозу[1308]. Это умолчание показывает, сколь «гипнотическим» было для него погружение в ткань ранней пастернаковской лирики. По статье видно, что знал он и о существовании сборников «Второе рождение» и «На ранних поездах», но действительный интерес для него составляли пастернаковские книги и революционные поэмы двадцатых годов.

Выступление «Expressen» 1 ноября 1946 годом (первое — и, насколько нам известно, единственное в те годы — печатное сообщение о том, что в Великобритании на Нобелевскую премию выдвинута кандидатура Пастернака) существенным образом меняло всю картину, созданную совместной «шолоховской» акцией шведских коммунистов и советских властей. Неясно, по собственной ли инициативе написал молодой литературовед эту статью для газеты или его попросил о ней кто-нибудь из Академии, обеспокоенный тем, как складывалось там рассмотрение вопроса о советских претендентах и ознакомившийся с разделом, написанным Нильссоном для только что вышедшей коллективной монографии «Europas litteraturhistoria 1918–1939». В любом случае, без «внутренней» информации из кругов Нобелевского комитета газета и ее сотрудник вряд ли могли бы узнать о британской номинации Пастернака.

Еще в свой московский год осознав значение декодирования намеков и сигналов, содержащихся в советской газетной фразеологии, Нильссон следил за тем, как в советской прессе разворачивается «обсуждение» постановления о ленинградских журналах[1309], и не мог не обратить внимания на то, что этой кампанией оказался затронут и Борис Пастернак. Симптоматично упоминание Ахматовой в его статье — никакой другой современный советский поэт в ней не назван. Неслучайно и то, что упоминание это состоит в противопоставлении двух поэтов и представляет собой попытку «оградить» Пастернака от обвинений, будто он разделяет с Ахматовой вину за вменяемые ей советскими инстанциями грехи. Сомнительно, чтобы московских критиков убедила такая «защита» Пастернака, но Нильссон, видимо, рассчитывал на то, что пламенные адепты Кремля в Швеции таким противопоставлением удовлетворятся или не решатся его опровергать