Россия и Запад — страница 76 из 124

.

В дальнейших письмах к Волошину она продолжала развивать ту же метафору:

Любимый, Солнечный, Благословенный, не правда ли, я была перед Вами, как пустыня? А теперь, я — Новь — и Вы сеете во мне зёрна Света и я люблю, люблю Вас. <…> Правда, я была Пустыней — были во мне порывы — и миражи — и я изнемогала от жажды. И Вы пришли — откуда Вы пришли? — Мой Сеятель — Нежный, нежный — Вы принесли мне Радость — и через Вас я вошла во Мгновенье, — которого я смутно искала и не могла найти — Вы вывели меня из заколдованного Сада — и я люблю Вас — и каждое Ваше слово мне бесконечно дорого и близко, и желанно. Милый, я Вас люблю. — Неужели, неужели это так? — В моей душе ужас экстаза — звездный ужас — да? — Майя[826].


— Ах, Вы вошли в мой Сад или уже взяли с собой на бездомный долгий Путь? — Макс, Вы ищете Своих — разве я не сестра Вам? — Макс, Макс — я та сестра. Макс, та или нет? <…> Я Вас люблю. — Вы слышите, что это — другое? Оно кричит Солнцем — и полно ужаса, — не ужасного ужаса — а божественного, прекрасного — И молит цветком, — маленькой фиалкой, голубой могильницей, подснежником. <…> 24 февраля 1913 <…> Макс, я сегодня вечером написала Вам стихотворение — и попробовала перевести Сады Балтрушайтиса. Только слово в слово я не сумела[827].

Неудивительно, что основанное на метафоре сада души стихотворение Иванова произвело столь большое впечатление на Кювилье: ведь оба они находились в рамках одной понятийной и образной системы, развитой литературой немецкого романтизма.

Страстный напор Кювилье Иванова, очевидно, раздосадовал. Да и сама она, немного одумавшись, на следующий день тревожно писала, сохраняя, однако, самочинно усвоенное обращение:

Может быть, не надо было говорить, что я Бэттина, — но я так обрадовалась, подумала, — вот он поймет, если я скажу. <…> Ты уже прочел мое письмо, — я его сама в 2½ ч. занесла[828].

Письмо от 27 сентября написано уже после объяснения. Показательно, что Иванов в затруднительной ситуации частично прибег к французскому языку:

<…> Вы сказали, Вы хотели бы меня adopter[829], — Господи, — разве не этого я больше всего хотела? <…> Вы сказали «exaltation», — и мне было очень стыдно, когда Вы меня бранили, — и что-то о том, что «реально» я Вас, наверно, не очень люблю глубоко, и думаете, что мое «увлечение» скоро пройдет. — Это самое нехорошее, что Вы мне сказали. <…>…и если бы у меня был «Жених», я все-таки любила бы Вас больше. «Отец». — Это самое нежное имя, которое я всегда хотела Вам давать. И Вы сказали: «Называйте Отцом», а потом сказали: «И это фальшиво». — «Имени нет». — Вы так правильно сказали «Innommable»[830]. — Но вот, нет слов, — и нет имени, — и я еще не умею говорить, — так простите мне. — Ведь мне не 20 лет, а 13, — в «страсти». — У 13-летних тоже бывает «страстная любовь», и вот весь оттенок страсти в моей любви тринадцатилетен. <…> Слушайте, — Отец, во всяком случае я никогда, никогда не думала с Вашей стороны видеть «страсть». <…>…детское «обожание», которое мне гораздо слаще влюбленности. — Вот я так несколько дней обожала Макса, — но потом с ним что-то случилось (это все confession, Отцу), и я помню такие разговоры, которые до сих пор не ясно понимаю. <…> Вот и Бальмонт также, — я его целовала, а он говорил, что я маленькая и не люблю, как надо. Почему Вы один решили обратное? — Я только неистовая, — «твоей, любовь, неистовой небесности, я несчастливая раба, и верная. — Огонь и дух, и буря бестелесности, и чистота моя высокомерная»[831]<…> Ах, будьте Другом, но Любовью, а не Дружбой, — и верьте в меня — когда Вы говорите, что в мою верность к себе не верите, мне больно так! <…> Помните, прошлой зимой я была у Вас с Пра вместе, и Вы подарили мне «Нежную Тайну» с надписью, и, посмотрев на свою надпись, сказали: «Я с Вами очень осторожен, судя по почерку»[832]. — Вот я все время чувствовала, — и я не могу так. Не сердитесь на «Бэттину» (которая по-моему тоже не «любила» Гете, как Вы думали обо мне… ведь она не вышла замуж, — и была влюблена сто раз, но любила его верно, как прекраснейшего, ну, все это слишком длинно, Бог с ней)[833].

Учитывая потребность Кювилье многократно возвращаться к одним и тем же ивановским словам, наивным было бы предположить, что на этом она закончит. И в самом деле, разносторонний отклик на ту же беседу находим в следующем, гигантском по объему письме от 28 сентября, из которого приведем лишь интересующие нас фрагменты:

О Саде. О Саде я поняла не так, как Вы вчера сказали: «Всякий поэт может быть садом для читающего». — Я приняла в самом страшном и таинственном смысле, — что вот Ваша «душа» или «Дух», — не знаю, как назвать, — Ваше существо мне раскрыто, вне жизни даже, — я приняла это как communion[834], — и «мистически» приняла, — и думала, что если Вы умрете, я буду все же в Вашем Саду <…>


О Бэтгине и Гете. То, что она много «придумала», знаю, и как Гёте к ней относился, знаю. — Вы сказали, она его не поняла. — Я думаю, и он не понял ее. — Я мало прочла, и читать не буду, долго, пока не пройдет все это, — но мне кажется, — она любила его прекрасно, лучше, чем он думал, — и глубже. И я на нее все-таки похожа. — Не сердитесь, я исправлюсь от всего, что Вы хотите. — Вы сказали вчера: «Я думаю, что отношусь к Вам с не меньшей нежностью, чем Гёте к Бэттине». Если так, я совсем счастлива, — но я хочу Вас понять, — и буду. Да?


О Сидоровой Козе.

Это я, Сидорова Коза. Марина говорит, что она — эта Коза, но я — больше. Она — Коза, потому что все жалуется (так говорит она). А я — Коза, потому, что — жадна[835]. <…>


О Духовной чувственности<…>[836].

Несмотря на то что Иванов своей реакцией отказался спроецировать их отношения на историю фон Арним и Гете, Кювилье все-таки нашла для него правильную роль и соответствующее обращение «Отец», которое позже продолжала использовать в письмах к нему. Разумеется, она не оставила попыток понять ивановские и свои собственные чувства как через творчество писателей из истории мировой литературы[837], так и через его собственное.

Этим могла быть вызвана и ее повышенная восприимчивость к лирике Иванова. Так, 12 октября она сообщала поэту, как Л. Фейнберг прочел ей «Лиру и Ось»:

…И я лежала под синим [диван] (чуть не написала — «диваном!») платком на диване, закрыла себе голову, сжала руки, — и задыхалась от рыданий в горле.

А 14 октября писала:

Вот Туся <Н. Крандиевская> недавно говорила мне о «Человеке», которого она слышала, — и я чуть не заплакала —[838].

Письма-дневник Кювилье, попавшие в бумаги Иванова в Пушкинском Доме, могли бы занять место между листами 32 (письмо от 17 октября 1915 года) и 33 (от 23 октября) в 22 единице 28 картона архива поэта в Российской государственной библиотеке. Начаты они были 19 октября в ее обычной манере, с дотошной фиксацией событий душевной жизни уже с утра[839] и далее днем (вот что с ней сделала находка его старого письма: «…я как вино, — растекающееся, — а ты будь моим сосудом, — чтобы вино сбереглось, — а не напрасно лилось, — Отец, я обожаю тебя» — и т. д.), но уже к 8-ми вечера, после звонка к Иванову, Кювилье догадалась:

Марья Михайловна сказала в пятницу позвонить <…> Вы хотите меня наказать, — или «прилично» удалить?[840].

Из дальнейших записей мы узнаем, что в воскресенье Иванов взглянул на нее «сине», когда бранил за «Бэттину», и, поскольку этот эпизод имел место около месяца назад, видимо, следует предположить, что высказывал свое недовольство еще раз[841]. Как это уже бывало, значительную часть ее дневника за 22 октября представляет перечисление тем, которые Кювилье обдумывала в одиночестве или обсуждала с Е. О. Кириенко-Волошиной, регулярно ее навещая. Позволим себе привести этот текст с некоторыми сокращениями:

«О дороге боли». <…> и я захотела сказать Вам о том, что не надо «жалеть» мою боль, — потому что мне она легка от Вас, — и я люблю ее, — как дорогу к Вам, — и, может быть, когда в «смерти» прийду к Вам, буду радоваться, что пришла по трудной дороге, — а не счастья: — я люблю жизнь очень «яростно» (как Сидорова Коза), — но поэтому очень легко (понимаете?) от самого дорогого в ней могу отказаться (хотя это кажется мне невозможным), — и «уступить» могу очень легко (хотя невозможно!) —

<…> Вы очень «строгий», и «скрытый» (т. е. сдержанный), — а я нет (иногда да, но редко). — (Я не хочу, чтобы было между моей любовью и Вами «соображений» и т. д., оттого пишу об «этом»). — И когда Вы бранили меня за Бэттину (бедная она и бедная я!), наполовину Вы были недовольны моей «внешней» несдержанностью, — и «надо поставить этому предел» ведь относилось не к любви, а к такому внешнему ее проявлению? — И теперь я все думаю, — Вы все боитесь, что я еще какую-нибудь такую «выходку» устрою, — а я не хочу, чтобы Вы были «осторожны» поэтому. — Отец, я слишком боюсь не нравиться Вам (внешним поведением, внутри я уверена, что