[977]. Этот, казалось бы, не столь существенный факт красноречиво говорит о том, что творилось в Петербурге в дни смуты.
Еще более тревожная атмосфера царила 30 августа, когда впервые открытие театрального сезона, «вероятно, по обстоятельствам переживаемого момента, собрало немного публики. Зияли ложи бенуара и бель-этажа. Пустовали кресла первых рядов. Отсутствовали завсегдатаи Александринского театра», — читаем 31 августа в первом отклике на премьеру журналиста Ф. В. Трозинера, выступавшего под псевдонимом «Ом».
Суров художественный приговор критика: Мейерхольд и
А. Н. Лаврентьев (сопостановщик спектакля)
извлекли старенькое «Дело» и преподнесли его в довольно-таки скучных и нудных тонах. Не чувствовалось жути от драмы Муромских <…> [режиссерам] не удалось выявить весь трагический ужас, как бы висящий над пьесой с самого начала и сгущающийся по мере ее развития. Тона гг. режиссеры не нашли[978].
Если Ф. В. Трозинеру ужаса на сцене было маловато, то П. М. Ярцеву, напротив, спектакль показался чересчур жестоким и мрачным. По очень странному его суждению,
общий характер исполнения должен быть более светлым и чувствительным (не серым и жестоким, какой вышел) без подчеркиваний, без сатиры, без зловещих теней, проступающих в представлении (ни мало не задевая) в некоторых гримах и в линиях, и красках декораций «апартаментов какого ни есть ведомства». В «Деле» нет и не должно быть ничего от Гоголя, никаких «свиных рыл» за лицом человеческим, ни намека на них. Это милое «отжитое время», горестная история, задушевно и остроумно по-старинному рассказанная[979].
Да уж не Островского ли советует критик играть артистам?
В том же номере газеты конституционных демократов была опубликована яркая публицистическая статья Николая Чернова «Веселые расплюевские дни». В статье нет ни слова ни о «Деле», ни о подготовке в Александринском театре «Смерти Тарелкина» («Веселых расплюевских дней» — вариант заглавия пьесы со времени ее первой постановки в 1900 году в театре А. С. Суворина), ни о самом Сухово-Кобылине. Статья Николая Чернова не о театре, а о политической шумихе, поднятой рядом левых газет, в том числе эсеровскими, после выступления Лавра Георгиевича Корнилова. Не смолкают призывы «вырвать „кадетское жало“», заняться «охотой на кадетов». Публицист проницательно замечает:
Щегловитовы не понимали, что они-то и творят революцию. Черновы не понимают, что они именно и делают «контрреволюцию» <…>И не видя и не понимая происходящего, селянка Чернова прыгает, скачет и пляшет… Веселые расплюевские дни![980]
Пророческие слова! Только слушать их было уже некому.
Н. Н. Долгов в самом начале своей рецензии явно намекает на разыгранное в эти же дни дело Л. Г. Корнилова:
Грустный спектакль! Тревожное волнение зрителей, далеко не полный театр и беспросветно-мрачная пьеса — все это создавало то настроение, с которым когда-нибудь открывался новый сезон. Особенно неудачен выбор пьесы.
Однако, вопреки столь скептическому зачину, отзыв критика о спектакле — одобрительный. По его мнению, «роли пьесы были распределены очень удачно»; «пьеса, изобилующая признаниями вслух и „словами в сторону“, была сыграна с той простой mise en scène, на которую рассчитывал автор»[981].
Писатель и журналист Б. П. Никонов (отмечая, что «самый театр был далеко не полон»; что «и в публике и артистической среде не чувствовалось праздничного подъема. Да и откуда ему взяться в наше беспокойное время?») приветствовал возобновление «Дела»:
Пьеса эта, хотя она и монотонна в своем развитии и лишена острого сценического действия и растянута, и в конце излишне мелодраматизирована, а местами чуть-чуть шаржирована, все-таки она произведение большого таланта и острого ума и наболевшего сердца.
Считая, что «в общем, спектакль безусловно достойный внимания и похвалы», Б. П. Никонов не может принять «обычный тон исполнения — сильно вялый и блеклый. Артисты паузят — это уже обратилось в какую-то привычку на нашей образцовой сцене». Сцены у Муромских велись артистами «в вялых и нудных тонах. Зато сцены чиновнические удались»[982].
С этим была согласна и критик Б. И. Витвицкая, полагавшая, что в спектакле характерно сыграны все чиновники и слабее передана «сентиментальная линия»[983].
Б. П. Никонов советует «нынче же дать всю трилогию Сухово-Кобылина, в ее прямой последовательности, т. е. поставить одну за другой все три пьесы: „Свадьбу Кречинского“, „Дело“ и „Смерть Тарелкина“»[984].
24 сентября раздался голос неустанного глашатая великого русского писателя, того самого глашатая, давно пророчествовавшего:
Я высказывался уже печатно и теперь снова повторяю с полным убеждением: сатиры Сухово-Кобылина еще не поставлены на свое место: это пьесы будущего[985].
По мнению П. П. Гнедича — критика, драматурга, прозаика, автора трехтомной «Истории искусств с древнейших времен», «Смерть Тарелкина» — «это гротеск, и его надо играть гротеском»[986]. Критик «очень рад, что Александринский театр приступил наконец к постановке „Смерти Тарелкина“. Давно пора! Это чудный гротеск, и давно должен был быть включен в основной репертуар образцовой сцены. <…> Я бы желал долгой жизни этой „Смерти“»[987].
Накануне премьеры «Смерти Тарелкина» — бунт в Александринском театре. Ошалевший от ультрарадикальной демагогии артист Н. Н. Ходотов мечет громы и молнии против попавших под его горячую руку Сухово-Кобылина и Островского:
Кому нужна сейчас оплеванная жизнь и проделки жалкого дореформенного чиновничества в лице Тарелкина, в самой неудачной из неудачных пьес в трилогии Сухово-Кобылина «Смерть Тарелкина»?[988]
А за четыре дня до премьеры театральный критик журнала «Артист и Зритель», напомнив, в какой ужас пришел министр внутренних дел П. А. Валуев, когда прочитал «Смерть Тарелкина», предугадывает:
…Кто знает, может в эти дни величайших неожиданностей и нелепостей отголоски прошлого сольются с современностью в стройный аккорд и обеспечат пьесе успех!..[989]
За два дня до легендарно-мифического залпа «Авроры» в Александринском театре впервые играют «Смерть Тарелкина». А рецензии на спектакль выходят уже 25 октября под аккомпанемент пальбы на петербургских улицах. События на сцене и за сценой как бы аукаются и перекликаются, создавая едва ли предусмотренный режиссером эффект взаимовлияния пьесы — предтечи театра абсурда — и уличных безумств.
По свидетельству Б. А. Горина-Горяйнова, игравшего Тарелкина,
спектакль неожиданно оказался необычайно злободневным. В пьесе Сухово-Кобылина дана жестокая, беспощадная сатира на быт далекого дореформенного прошлого. Но созвучность моменту была достигнута интерпретацией пьесы, характером ее постановки, в которой показанный в пьесе частный случай вырастал до обобщения. Полуфантастические гофмановские фигуры, скользящие в призрачном освещении сцены, чем-то напоминали деятелей текущего момента.
Зритель чувствовал это с первого момента. Беспокойный, жуткий, гнетущий кошмар, царивший на подмостках сцены, казался продолжением кошмара и сумбура, угнетавшего жизнь всех и каждого. Терялось ощущение сценической игры и чудовищно-искривленный гротеск воспринимался как частица жуткой действительности. Все казалось примерещившимся в каком-то горячечно-бредовом чаду. «Смерть Тарелкина» имела ошеломляющий успех[990].
Если Ефим Зозуля, автор первого отклика на постановку, мечтавший «смотреть пьесы светлые», «видеть не карикатуры, а людей», не принял ни пьесы, ни спектакля («В самом деле, какие люди, какие голоса, какие лица, слова, поступки! Правда, это комедия, „комическая шутка“, но сколько яду, сколько желчи в этой комической „шутке“!»[991]), то большинство критиков на этот раз были восхищены мейерхольдовским спектаклем.
В. Я. Гликман (псевдоним В. Ирецкий):
Шутку Сухово-Кобылина поставили как гротеск, и это не лишено самого изобретательного остроумия: фантастически-ужасную русскую действительность николаевской эпохи, с квартальными, хожалами, мушкетерами и пытками в участках только в сущности и можно теперь изображать гротеском. Так эта буффонада, сочетающаяся с сатирой, на фоне причудливо прыгающих теней и наивного суемудрия приближает нас к тому миру, откуда увлекательно легкими призраками вышли Гоцци, Бекфорд и Гофман, а у нас Гоголь с его «Невским проспектом» и «Носом»… В таком гротескном толковании «Смерти Тарелкина» самое опасное было не заслонить автора и не затенить его лица. Режиссер благополучно обошел эту опасность, и спектакль получился содержательно-интересный[992].
Критик К. С. Гогель (псевдоним К. Острожский):
[Горин-Горяйнов] создал на этот раз превосходный по силе, экспрессии и жуткой трагической правде образ. Может быть, это был не столько Сухово-Кобылин, сколько Достоевский, и не столько Тарелкин, сколько амальгама из Мити Карамазова и Петра Верховенского, но это было ярко, художественно закончено, глубоко пережито и выношено