Россия. История успеха. Перед потопом — страница 17 из 19

Перед потопом

Глава пятнадцатаяУшедшая Россия

1. Чувство незыблемости

Крушение внутреннего мира русского народа в 1917 г., ставшее причиной его тяжких бед и разительных метаморфоз, возможно, самое трагичное событие нашей истории, более трагичное, чем все перемены внешнего порядка. Что собой представлял этот внутренний мир?

Разумеется, не было абстрактного российского человека – были крестьяне, мещане, дворяне, казаки, купечество, духовенство, были многочисленные внесословные подразделения. Были ли у них совпадающие черты? Определенно были.

Первая такая черта – чувство незыблемости. После потрясений XX в. мы очень хорошо знаем, что все очень даже зыблемо, но для человека 1914 г. монархия была явлением, существующим в его стране больше тысячи лет. Пусть в 1905 г. и мелькали лозунги «Долой самодержавие!», в человеческой подкорке это не укладывалось. Вдобавок только что, в 1913 г., было отпраздновано 300-летие дома Романовых.

Насколько незыблемость важна в жизни, мы ощутили при распаде СССР. То есть даже СССР, просуществовавший, по меркам истории, всего ничего, воспринимался практически вечной категорией. Когда он начал трещать и рушиться, этобыло чем-то совершенно психологически непереносимым для десятков миллионов людей. Но эту непереносимость невозможно даже сравнивать с тем потрясением, какое вызвали у россиян события 1917 г.

Отречение Николая II большинство солдат поняли так, что они ничего больше не были должны ни царю, ни Отечеству, ни Богу. Убийство царя довершило дело. Историк И. Г. Яковенко отмечает, что вплоть до 60-х гг. этнографы фиксировали в среде старшего поколения поговорку: «Бей, не робей – царя убили, Бога нет». В архаическом крестьянском сознании царь и Бог связаны воедино. Бог живет на Небе и все видит, царь – главный от Бога на земле. Если царя нет, то и Бога нет, это было очевидно для архаического человека, утверждает Яковенко. Бояться того, кто все видит и может покарать, больше не надо. А значит, можно все: бей, не робей. В былой России подобная мораль была присуща, возможно, лишь самым отпетым каторжникам, а в 1917 г. вдруг стала общим достоянием.

Катастрофа русского духа произошла не вследствие тягот и ожесточения войны, как бы тяжелы они ни были, и не потому, что якобы «все прогнило». (Миф о «прогнившем самодержавии», 70 лет внедрявшийся коммунистическими историками, не выдерживает проверки. «Все имеющиеся на настоящий момент данные свидетельствуют о существенном улучшении материального положения преобладающего большинства населения России, включая крестьянство, в 1861–1913 гг. Отсюда следует, что системный кризис пореформенной России – это артефакт, созданный для идеологического оправдания трех российских революций начала XX в.»[130].)

Обрушение нравственных устоев предопределил шок, испытанный страной в 1917 г.

Еще одной важной чертой человека 1914 г. было его ощущение единства русского народа. Украинский проект имел тогда всего несколько тысяч идейных приверженцев, в основном среди молодой интеллигенции. У миллиона людей украинские национальные чувства оставались в латентной форме. Киевская или харьковская газета на украинском языке была едва в состоянии набрать 200–300 подписчиков. И даже журнал «Украинская жизнь» (редактируемый бухгалтером Симоном Петлюрой в свободное время) выходил на русском языке и в Москве. Конечно, несколько тысяч сплоченных энтузиастов – это совсем немало. В час потрясений, подобных российской революции, они могут составить критическую массу с потенциалом взрывообразного роста. Вне потрясений их шансы невелики.

Есть с чем сравнить. Франция сумела маргинализировать провансальский проект, с его тысячелетней литературой и культурой, трубадурами и куртуазностью, – школьников просто били линейкой по рукам за разговоры по-провансальски. Начало было положено французской революцией, когда были преданы анафеме все региональные языки. В 1793 г. Комитет национального спасения заявлял: «На бретонском языке говорят суеверия, на эльзасском – контрреволюция и ненависть к республике, на языке басков – фанатизм…» (и т. д.). В России такая фразеология была бы просто невозможна. Как страна менее жесткая по своей сути, Россия сохраняла обучение на «малороссийском» в начальной школе, пребывая в уверенности, что украинский сепаратизм неизбежно будет сводиться на нет гимназическим образованием, армейской службой, промышленным развитием, капиталистическим рынком, свободным рынком труда, переселенческой политикой, да и просто языковой близостью. Брать пример с французов никому не пришло бы в голову.

Было много местных этнонимов. Забайкальский житель, например, мог зваться сибиряком, даурцем, «семейским», в каких-то случаях чалдоном, оставаясь при этом великороссом и русским. Точно таким же русским был ахтырский малоросс, позавчерашний «козак», «черкас» либо «литвин» (это имя применялось также и к белорусам), а также «севрюк», слобожанин, он же украинец, он же хохол (Гоголь не раз звал себя хохлом). Но повторяю, никто, кроме малочисленных в масштабе страны энтузиастов – да и то лишь начиная со второй трети XIX в., – всерьез не считал, что восточные славяне делятся на три обособленные нации. Русское единство выглядело столь же незыблемым, как и Российская империя. Самое большое число членов Союза русского народа было в Волынской губернии, это к западу от Киева.

Что же до белорусского сепаратизма, его в 1914 г. еще не было. Сама мысль, что белорусы – отдельный народ, а не субэтнос, впервые пришла в голову членам студенческого петербургского кружка «Гомон» лет за 35 до большевистской революции и за это время, мягко говоря, не овладела массами. Православных крестьян Белоруссии называли «пинчуками», «полещуками», «тутейшими», «лапацонами», «литвинами», «горюнами» или «белорусами» («белорусцами»), но никто, и в первую очередь они сами, не сомневался в том, что они русские. Минские историки Юрий Борисенок и Андрей Шемякин пишут («Родина», 2006, № 1): «Белорусскую нацию и язык в самом начале XX в. спасли 500 рублей, выделенные князем П. Д. Святополк-Мирским, будущим министром внутренних дел, а в ту пору виленским, ковенским и гродненским генерал-губернатором. Именно на эти деньги известный филолог и этнограф, 42-летний профессор Варшавского университета Евфимий Федорович Карский, объехал в 1903-м белорусские земли, поставив себе крайне сложную задачу: определение этнографической границы белорусской народности и языка с соседними великорусскими и малоросскими племенами и наречиями, а также с народностями польской, литовской и латышской».

2. Добродушная империя

Добродушные империи не отпускают души своих подданных долго. Это отлично видно на примере известного исторического эпизода. 31 августа 1919 г. петлюровцы заняли Киев, но, как гласит политкорректная версия, попавшая даже в советские учебники, на следующий день их выбили из города белые. Если бы! Вошли три белых полка, и их командующий, генерал Николай Бредов, приказал трем украинским корпусам (!) очистить Киев (свою столицу!) и отправиться к городу Василькову, что и было выполнено. Не потому, что самостийники были трусы. Просто их командующие, генералы Мирон Тарнавский и Антон Кравс, поняли, что они для своих солдат ниже царского генерала Бредова. И рядовые, и офицеры украинских корпусов, исключая считаных энтузиастов национальной идеи, не видели в деникинском генерале врага. Для них это был царський генерал (даром что царя уже нет), а присяга царю все равно выше и главнее любой последующей. Он русский генерал, а они ведь и сами русские (даром что украинцы).

Русское для этих людей продолжало быть иерархически выше украинского. Украинское в то время еще оставалось чем-то новым, непривычным, можно сказать, экспериментальным, не вызывавшим пока полного доверия. Несмотря на два года независимости, Украина психологически еще не перестала быть частью большой России. Мы знаем, как яростно сопротивляется любой народ, когда чувствует угрозу своему национальному бытию. Рядовой петлюровец в такую угрозу со стороны России, частью которой он продолжал себя ощущать, не верил[131].

Даже никогда не присягавшая России галицийская часть войска украинской Директории во главе с генералом (австрийским!) Тарнавским, порвав с Петлюрой, присоединилась к армии Деникина, врага украинской независимости, в его походе против красных – возрождать империю. Украинские соединения вели бы себя иначе, если бы незалежнсть стояла для них на первом (или даже втором) месте. Ведь Деникин обещал только автономию и только для австрийской Галиции (со столицей во Львове), буде она войдет в состав России. Но западноукраинцы того времени были в первую очередь русьюми.

Чувство незыблемости империи вытекало не из ощущения страны-монолита, ибо такого ощущения не было, а из чего-то другого. Скажем, как человек того времени видел, к примеру, Туркестан? Как территорию, присоединенную в 1865 г., полвека назад, на памяти многих живущих. И то не полностью: Туркестан разрезался от Памира до Аральского моря вассальными государствами Бухара и Хива, входившими в политическую и таможенную границу России, но самостоятельными во внутренних делах. Да и остальная Средняя Азия еще не очень воспринималась как органичная составляющая империи. Но несмотря на сохранявшееся ощущение некоторой чужеродности новоприсоединенных областей, вера в «белого царя», в его империю и силу у жителей империи были таковы (и в этом состоит следующая особенность русского предреволюционного самоощущения), что переселенцы без всякой опаски водворялись в среднеазиатских городах, в Семиречье, на присырдарьинских землях, в Закаспии, как и в Закавзказье, в Риге, Ревеле, Гельсингфорсе. И даже в Харбине, русском анклаве в Китае. С. В. Лурье пишет: «Еще только-только был занят Мерв, а туда уже направились крестьяне, свято верившие, что там их ждут государственные льготы (которых и в помине не было)». Она цитирует далее путешественника Евгения Маркова, очевидца этих самовольных переселений: «Смелые русаки без раздумья и ничтоже сумняшеся валили из своей Калуги в «Мерву»». Русаки действовали смело потому, что ни на миг не сомневались в своем царе и своей «анперии».

Хотя было исключение. Все замечали, что в историко-статистических книгах, где есть какие-то сведения о дореволюционной России, часто натыкаешься на примечание: «без Польши и Финляндии». Я сейчас о Польше. Часть империи под названием Царство Польское воспринималась как нечто, почти не поддающееся интеграции. Лодзь, Ченстохов, Сандомир – ну никак не укладывалось в сознании людей, что это Россия. Мало-мальски русифицированным островом была Варшава, и этот остров не расширялся. Но это лишь часть картины. Империя нашла подход к полякам и без русификации их, об этом в наши дни все как-то подзабыли.

Михал Сокольницкий, близкий соратник Пилсудского, вспоминая обстановку в российской части Польши начала XX в., писал двадцать лет спустя: «В последние годы неволи польское стремление к свободе было близко к нулю <…>Смешно утверждать, что накануне войны [Первой мировой. – А. Г.] в польском обществе существовало мощное течение, стремившееся к обретению собственной государственности <… >В то время поляки искренне и последовательно считали себя частью Российского государства». В возрожденной Польше 20-х гг. такие утверждения требовали мужества и, конечно, нуждались в пояснениях. Сокольницкий поясняет: «Независимость стала политической программой на протяжении последнего полувека благодаря деятельности крохотных групп людей <…>Усилия и работа этих людей делала их изгоями в собственном народе. Эти усилия и эта работа были постоянной борьбой, в огромной степени – борьбой с самим [польским] обществом»[132].

Неприятная для национально-освободительного мифотворчества правда такова: благодаря гибкой политике Российской империи, благодаря возможностям, которые она открывала для личности, поляки в своей массе после 1863 г. нашли в своем пребывании в составе Российской империи достаточно преимуществ. Почему же исторические сочинения дружно толкают своих читателей к противоположному выводу? Потому что историк, убежденный в том, что он рассказывает о стране и народе, на самом деле излагает мелкие перипетии (согласимся с Сокольницким) «изгоев в собственном народе». Он перестает видеть жизнь миллионов, даже не подозревавших о существовании этих изгоев.

Самое же главное состоит в том, что, несмотря на успехи в адаптации в Российской империи, Царство Польское все равно вскоре получило бы независимость. 23 июня 1912 г. Государственная дума приняла по представлению императора закон об образовании Холмской губернии. Из Царства Польского была выкроена территория с преимущественно православным населением. Многие тогда задались вопросом: зачем понадобилась эта губерния в виде узкого лоскута довольно нелепой формы? Зачем решено сделать Царство Польское чисто католическим? И кое-кто уже тогда догадался: Польшу готовятся отделять. Первая мировая война помешала России сделать этот шаг.

Двигало ли теми, кто его задумал, желание восстановить историческую справедливость? В политике бывает и такое – но лишь в качестве соуса к основному блюду. А блюдо, будь оно приготовлено, называлось бы «дестабилизация Германии и развал Австро-Венгрии», обладателей других частей Польши. Но попутно это стало бы и восстановлением исторической справедливости – почему нет?

3. Пафос империи, магнит империи

Имперское чувство, самоотождествление себя с империей, было присуще не только русским с украинцами и белорусами, но и другим народам России. Как-то в Уфе я услышал три башкирские народные песни, названия которых очень красноречивы: первая называлась «Кутузов», вторая – «Форт Перовский», третья – «Сырдарья». Ну, «Кутузов», скажете вы, это понятно: башкирская конница участвовала в отражении Наполеона, дошла до Парижа. А вот песни «Форт Перовский» и «Сырдарья» напоминают уже о роли башкирских частей в имперских походах русской армии по присоединению Туркестана. Башкиры, несомненно, входят в число российских народов – строителей империи. Еще при Алексее Михайловиче они участвовали в походах на Крым и Литву, участвовали в присоединении новых земель, а затем и в заселении этих земель.

Не будем упрощать. Коль скоро речь зашла о башкирах, рассмотрим этот пример. Именно башкиры – один из самых много страдавших после присоединения к России народов. Но это присоединение произошло еще в 1552–1557 гг., и «притирка» длилась треть тысячелетия! Разумеется, башкиры не были лишь страдательной стороной. Они активно нападали на пришлых иноверцев. В XVIII в. земли между Камой и Самарой (это примерно 400 км волжского левого берега) подвергались постоянным башкирским нападениям. «Из-за этого не могли даже эксплуатироваться сенокосы и другие угодья, отведенные на луговой стороне Волги жителям нагорной полосы. Эти угодья оставались «не меренны и не межеванны»»[133].

Но российская власть не посягнула на главное – на вотчинные права башкир на землю (этим правам был посвящен ряд государственных актов – от Оберегательной грамоты 1694 г. до закона об общественных башкирских землях от 15 июня 1882 г.) и в отдельные периоды боролась с незаконной скупкой и самовольными захватами земель. Так, в 1720–1722 гг. военная экспедиция полковника Головкина сселила с башкирских земель 20 тыс. самовольно водворившихся там беглых – русских и мещеряков. Подавляя восстания Сеита Садиира, Миндигула, Батырши, Салавата Юлаева, российская власть искала сотрудничества со старыми башкирскими родами и с башкирским духовенством. В 1788 г. было учреждено мусульманское Духовное управление с функциями шариатского суда. Российская власть содействовала переходу башкир от кочевничества к оседлости, к земледелию, к рудному делу, она на длительный период сделала всех башкир военным сословием с рядом привилегий. Все это и было «притиркой». Совестливая русская литература, так и не ставшая буржуазно-охранительной, даже в начале XX в. продолжала говорить об «угасающей Башкирии» (название книги Н. А. Крашенинникова 1907 г.), хотя на самом деле тогда уже налицо был процесс, обратный угасанию[134], – быстрый рост башкирского населения, а многое из того негативного, о чем писал Крашенинников, лежало на совести башкирской знати. «Притирка» дала свои плоды, и разумные люди ценили эти плоды, дорожили открывавшимися возможностями. Хотя, конечно, всегда есть люди, для которых былые обиды заслоняют все.

Иногда можно услышать, что мусульман в дореволюционной России притесняли. О том, что это не так, красноречиво говорит символ, который сильнее доводов. Он бросается в глаза при взгляде от Зимнего дворца на противоположный берег Невы. Правее Петропавловской крепости хорошо видны купол и минареты выдающейся по красоте мечети, не заметить ее невозможно. Место не просто знаковое – это еще и одна из самых «сладких» градостроительных точек столицы Российской империи. Царь видел эту мечеть из своего кабинета как на ладони. В какой еще из христианских столиц мира начала прошлого века было возможно возведение такой мечети? В самом центре города, видимой со всех сторон? Ответ: ни в какой больше, кроме России. (В Лондоне нечто сравнимое появилось лишь в 1974 г., да и то не совсем в центре, а на окраине Риджент-парка; большая мечеть в Риме была построена и вовсе недавно – в 80-е гг., причем тоже не в центре.) Появление соборной мечети в Петербурге не было данью либеральным временам Николая II. Еще Екатерина II в 1773 г. издала указ «О терпимости всех вероисповеданий и о запрещении архиереям вступать в дела, касающиеся до иноверных исповеданий и до построения по их закону молитвенных домов». Мало того, строились мечети в XVIII и XIX вв. чаще всего за счет казны.

Российские жители 1914 г. твердо знали, что их страна во всех своих частях неодинакова, что в ней «что ни город, то и норов». Империя представляла собой достаточно асимметричную конструкцию. Более известны примеры Финляндии и Польши с их особым устройством, куда меньше сегодня помнят об особых самоуправлениях – например, о так называемом Степном положении 1891 года у народов на территории нынешнего Казахстана. У бурятов, хакасов, якутов были «степные думы», их ввели в 1822 г. После завершения кавказских войн (1817–1864) были введены положения «О кавказском горском управлении» (1865) и «О кавказском военно-народном управлении» (1880). Военно-народное управление основывалось на сохранении исконного общественного строя с предоставлением населению возможности во всех своих внутренних делах управляться по обычаям (адатам). Народы Туркестана (т. е. Средней Азии) также управлялись по своим законам. Преступления особо тяжкие были подсудны общероссийским законам, были предусмотрены коллизии между русским и мусульманином, между буддистом-калмыком, субъектом «степных» законов, и лезгином-мусульманином и так далее. Вдобавок многие народы были освобождены от призыва в армию.

Были разные системы образования. Я родом из Ташкента и еще застал старцев из местных жителей, которые помнили так называемые русско-туземные и просто туземные школы (в начале века слово «туземный» не имело обидного оттенка). Для желавших получить продвинутое мусульманское образование были медресе. Империи было чуждо стремление все унифицировать. Хотя и к дальнейшему дроблению жизни оно, естественно, не стремилось. Так что, например, государственные украинские школы оно создавать вряд ли бы стало. Частные, пожалуйста.

Эта сложная, уравновешенная и асимметричная система судопроизводства, образования и управления воспринималась как нечто естественное и должное. Административно империя делилась не только на губернии, но и на области, что тоже не случайно. Скажем, Уральская область была территорией Уральского казачьего войска с управлением по военному образцу. Всякая казачья территориальная единица управлялась по военному образцу, но здесь «все земли уральские принадлежали всем казакам», и распределение земельных угодий, распределение прибылей от всех доходных статей и проч. определялось казачьим кругом, т. е. по сути дела область представляла собой одну исполинских размеров общину. Сейчас уже трудно себе такое представить. На тех же основаниях собирались обустроить Енисейское казачество, оно только-только успело сформироваться к Первой мировой войне.

4. Утонувший мир

Вообще казачество – абсолютно уникальное явление (казачий генерал Африкан Богаевский замечательно определил свое сословие как служащее державе «поголовно и на свой счет»). Хотел бы оказаться неправ, но боюсь, что настоящее казачество более невоспроизводимо и у нас.

Совокупность всех этих представлений – про казачество, про державшихся особняком старообрядцев, про народы, не подлежащие призыву в армию, про разные системы образования, самоуправления и подсудности, про мировые, общие и волостные суды (а также военные, духовные и коммерческие), про консистории разных вероисповеданий, про многочисленные сословные органы, про то, что Россия делится не только на губернии, но и на области, округа, генерал-губернаторства и наместничества, что в ее состав то ли входят, то ли не входят вассальные государства Бухара и Хива и протекторат с неясным статусом – Урянхайский край, а также Царство Польское и Великое княжество Финляндское, про все это разнообразие (которое на самом деле надо описывать очень долго) – в ясной или неясной форме присутствовала в сознании жителей Российской империи. Каждый знал, что даже в собственно России, не говоря уже об империи в целом, «нет общей мерки для всякого места», что везде свои говоры, песни, приметы, орнаменты, промыслы, ремесла, способы охоты или засолки рыбы, и находил это естественным. Это был признак живой страны, в истории которой никогда не приходилось начинать жизнь с чистого листа. Правда, вскоре предстояло.

Властное устройство исторической России, при частой неодинаковости от места к месту, представляло собой достаточно разумную и, что важно, весьма экономную конструкцию. Никаких раздутых штатов ни в одном управленческом звене. Раздутые штаты – типично большевистское порождение. Они появились сразу после переворота 1917 г., удивительно быстро. Самый яркий пример: в Москве к 1920 г. остался 1 млн жителей (остальные разъехались от голодухи – в основном по деревням, к родне), чуть ли не треть из них составляли несовершеннолетние, а из взрослых 231 тыс. человек состояли на «совслужбе» – четверть населения! Не на производстве, заметьте (в столице «пролетарского государства»), а в бесконечных Главспичках, Главтабаках и еще 47 «главках»! Только «совбарышень», как тогда их называли, мигом стало сто тысяч. Вот когда люди «почувствовали разницу». Большего обвала трудовой этики всего за какие-то три года невозможно себе представить.

Еще один штрих в картине асимметричного устройства империи – знаменитая Дикая дивизия в составе русской армии. По законам Российской империи так называемые туземные жители Кавказа и Средней Азии не подлежали призыву в армию, поэтому с началом Первой мировой она была сформирована из добровольцев. Официально она называлась «Кавказская туземная конная дивизия» и позже была преобразована в корпус. Она включала в себя Дагестанский, Татарский (т. е. азербайджанский), Кабардинский (состоял из кабардинцев и балкарцев), Чеченский (из чеченцев и ингушей), Черкесский (из черкесов, карачаевцев, адыгейцев и абхазов) конные полки и Аджарский батальон. После свержения и ареста Николая II горцы дивизии приглашали его в свои родные места, гарантируя защиту.

Национальные части в составе русской армии существовали задолго до этого. Можно назвать Ставропольское калмыцкое войско (с 1739 г.), Башкиро-мещерякское войско (с 1798 г.), калмыцкие Астраханские полки (с 1811 г.), Ногайские полки (с 1811 г.), Туркменский конный дивизион (с 1885 г.), Осетинский конный дивизион (с 1887 г.) и т. д. Дворяне из кавказских мусульман нередко были офицерами и даже генералами русской армии. В еще большей мере это относилось к кавказским христианам – грузинам, армянам, осетинам. О генералах из поляков и остзейских немцев излишне даже упоминать.

Почти все народы тогдашней России сыграли активную роль в заселении окраин империи. Значит, и эти люди не отделяли себя от империи, а империя не отделяла себя от них. Интересно, что в начале века в число самых активных строителей империи входили поляки. История русского железнодорожного строительства, история освоения Сибири начиная со во второй половины ХГХ в. пестрит польскими именами – и это отнюдь не одни лишь потомки ссыльных.

Раз уж упомянуты польские имена (отношение поляков к России знаменито особой пристрастностью), процитирую польского эмигрантского публициста Юзефа Мацкевича. Он характеризует старую Россию времен своей юности как либеральное государство, поясняя: «Демократия – это еще не свобода, это пока только равенство. Свобода – это либерализм… Нельзя сказать, чтобы царская Россия была государством, основанным на общественной несправедливости. Справедливости можно было добиться иногда скорее, чем в какой-нибудь сегодняшней демократии»[135].

Трудно реконструировать то, как обычный человек воспринимал «пафос империи», но это чувство, совершенно неведомое жителям малых стран, бесспорно, составляло часть его самоощущения. Он твердо знал: его страна безмерно велика и могущественна, «привольна» и «раздольна», все прочие страны мира меньше России, что вызывает их зависть, однако врагам никогда ее не одолеть.

Большинство наших предков до 1914 г. ощущали Россию как страну, где положено жить по Божьим законам. В программу ее жизни (если так можно выразиться) не входила жестокость. Это воистину основополагающий пункт в нашем перечислении. Россия имела иные, нежели сегодня, стандарты нравственности. Ворота жестокости приотворила революция 1905 г.

Еще в XIX в. смертоубийство, даже присутствуя в реальной жизни, оставалось чем-то очень страшным и неприемлемым в понятиях простого народа. В старинных судебниках присутствует очень выразительное, вызывавшее ужас понятие «душегубство». Не то чтобы в XIX в. царили буколические нравы – была бытовая преступность, был разбой и конечно же убийства. Вопрос в том, много ли их было, насколько легко преступник мог отважиться на подобное преступление. Если мы вспомним каторжан из «Записок из мертвого дома» Достоевского, ответ кажется очевидным: легко. Но есть одно сомнение.

Я слышал (в 1971 г. в Иркутске), как старый профессор-геолог Николай Александрович Флоренсов рассказывал, со слов своего отца, про поездки бедных людей «на золоте». В начале 1890-х гг. его отец, тогда юноша, дважды ездил «на золоте» из Иркутска через пол-Сибири: один раз в Челябинск, другой – в Тюмень (дальше в Европейскую Россию в обоих случаях можно было ехать по железной дороге). О чем речь? В Иркутске была лаборатория, куда свозили золотой песок с сибирских приисков, и там это золото превращали в слитки. Зимой годовую продукцию лаборатории на санях, обозом, везли до железной дороги. И малоимущие ехали на ящиках с золотом, это был для них бесплатный попутный транспорт! Ехали, конечно, экспедитор и сопровождающие казаки – кажется, двое. Сейчас даже трудно себе сегодня такое представить. И это при тех суровых нравах на сибирских дорогах, о которых повествует другой наш классик, Короленко! Видимо, они были суровы до известного предела. Присутствие безоружных пассажиров защищало надежнее вооруженной охраны. Большая шайка без труда перебила бы всех, но, видимо, даже для отпетых разбойников (вроде каторжан «мертвого дома») существовали какие-то табу, они не отваживались пролить столько невинной крови.

Глава шестнадцатая