Народ-коллективист?
1. Закат исторической общины
Перед нами загадка: теоретические рассуждения о всепроникающей русской общинной психологии, с одной стороны, и ее полная неуловимость в жизни – с другой. На почвеннических сайтах встречаешь такие слова: «Урусского народа особый менталитет, отмеченный отрицательным отношением к накопительству и стремлением к общинности… Общинное родовое (!) сознание нашего народа воспитано отсутствием частной собственности на землю. Русская община – ценнейшее национальное достояние, единственный в своем роде образец народного бытия…» Общинность, соборность, коллективизм – эта триада стала священной коровой левых партий. Она, внушают нам, есть родовой признак нашей национальной души, русский способ жизни.
Авторы подобных взглядов особо налегают на общинное отношение к собственности: «О том же [о русском неприятии собственности] свидетельствуют сохраняющаяся для русских людей привлекательность идеи самоуправляемой общины, давние традиции трудовой демократии, прежде всего в ее артельно-кооперативных формах, соборность, возрождение православной церкви, социальная концепция которой основана на идеях нестяжательства (в отличие, например, от протестантизма), сотрудничества, солидарности людей и др.» («Москва», № 6, 2004).
Красные и розовые публицисты часто оперируют словом «община» как народным. На самом деле это ученое слово одним из первых ввел Константин Аксаков (1817–1860). Провозгласив, что «вся Русская земля есть одна большая община», он почему-то воспользовался не привычным русскому народу словом «мiр», а термином из переводных сочинений по европейской истории. Община, по Аксакову, это «нравственный союз людей», «братство», «торжество духа человеческого».
Допустим. Но почему же в таком случае русские мыслители до Аксакова и Герцена не замечали «общину» прямо у себя под боком (многие были из помещиков либо просто любили проводить лето в деревне)? «Мiр» упоминает Радищев – но не в «Путешествии из Петербурга в Москву», а в набросках географического характера (Полное собрание сочинений. В 3 т. – М. – Л., 1952. Т. 3. С. 130–131). Русская общественная мысль до Белинского включительно если и замечала общину, то не придавала ей никакого значения. Несмотря на то, что это якобы высшее проявление русского духа. Мог ли мимо него, высшего, пройти Пушкин? Он знал о сельском «мiре» не понаслышке, но упоминает его всего дважды: «Подушная платится мiром; барщина определена законом» («Мысли на дороге»); «Образ правления в Горюхине несколько раз изменялся. Оно попеременно находилось под властию старшин, выбранных мiром» («История села Горюхина»). Пушкин явно не увидел в этом явлении ничего, чем стоило бы восторгаться.
Самые непохожие авторы – от Герцена до Победоносцева – объявляли общину середины XIX в. коренным гражданским институтом, прямым продолжением древней русской общины. «Государственники» же – от Бориса Чичерина до Милюкова – утверждали, что истинная община в России давным-давно отмерла, а новая искусственно вызвана к жизни потребностями казны. И были правы.
Общинные отношения присущи всем народам; общины возникали ради взаимовыручки перед лицом сил природы, для решения общих задач и отстаивания своих прав. «До самого образования Московского государства общины везде призывают, выбирают и меняют князей; где обстоятельства хоть сколько-нибудь благоприятствовали, там общины тотчас же приобретали политическую самостоятельность. Весь север и весь юг России были покрыты такими самостоятельными общинами. Только с усилением Московского государства общины понемногу перестают играть политическую роль… В начале XVII в., в Смутную эпоху, общины вновь обнаружили несомненные признаки жизни»[63].
Еще какие признаки! Земские ополчения, спасшие Россию в Смуту, опирались на волости и «мiры», то есть на общины, на демократическую народную инициативу. В истории человечества немного таких примеров спасения государства «снизу».
Но уже вскоре после Смуты власть начинает встраивать общины собственников в свою «вертикаль». При малочисленности бюрократии функционирование расширяющегося государства можно было наладить только с опорой на низовое самоуправление. Для простого же человека община постепенно становилась органом тягостного социального контроля и удержания на месте. И поразительно много было тех, кто не смирялся с утратой старинных прав, самочинные уходы носили массовый характер.
С ростом абсолютизма, распространением крепостных отношений и утерей политической роли общин-волостей (посадов, слобод, «погостов», станов, пятин, концов, земель) старинная община почти исчезает из русских правовых актов. Бюрократическая революция Петра I нанесла общине новый удар – не смертельный, но калечащий. Историк В. А. Александров, подробно рассмотрев эволюцию «мiра» в вотчинах крупных землевладельцев Щербатовых, пришел к исключительной важности выводу: «На протяжении столетия [XVIII] мiрская организация, контролировавшая представителей феодальной власти, потеряла свои права и стала придатком вотчинного управления»[64].
Так завершился земной путь исторической русской общины. Ее сменила община-придаток с ее уравнительными переделами. Конечно, в «укрощенной» общине осталось немало хорошего – но и в коммунальных квартирах, как уверяют, хорошего было тоже немало. Это все радости «от противного». Некоторые эпизоды общинной жизни, приводимые В. А. Александровым, заставляют вспомнить советские времена. В приказной избе суздальского села Лежнева крестьянин Петр Маракушев при бурмистре, выборных, сотском и земском начал вести «опасные разговоры» (на дворе стоял 1762 г. – год манифеста о вольностях дворянства, запрета пыток, уничтожения Тайной канцелярии, свержения и убийства Петра III). «Юрская» власть зафиксировала этот факт в «Книге записной» и «этой записью предупредила П. Маракушева о предосудительности его поведения»[65]. Партком, да и только.
Ушедшая в глухую оборону, окуклившаяся, охранительная, община решала свои внутренние дела, руководствуясь обычаем, а ее самоуправление было поставлено на службу власти. По указу Екатерины II от 19 мая 1769 г. ответственность за подати ложилась не на каждую «душу» в отдельности, а на «Юрского» старосту, избираемого этими душами. Ясно, что старосты делали все, чтобы каждый крестьянин мог сам, не полагаясь на круговую поруку, исправно платить подать, а для этого он должен был располагать достаточными «средствами производства». Отсюда и забота о равном обеспечении землей. Практика земельных «поравнений» была легитимирована законом 1797 г. и подтверждена указами 1798 и 1800 гг.
Руководство общины энергично использовало «административный ресурс» для личного обогащения. В июне 1810 г. выборный управляющий ярославского села Никольского Григорий Власов получил от хозяйки имения Анны Алексеевны Орловой письмо, в котором та просила выплатить ей в счет будущего оброка почти 38 тыс. рублей. «Юрская» касса была пуста, но «Власов по просьбе собравшегося мiрского общества ссудил эти деньги»[66]. Страшную сумму! А ведь он был просто крестьянин, пять лет назад выбранный на должность.
2. Граф Киселев насаждает свою общину
Решающая заслуга в утверждении «новой» общины принадлежала министру государственных имуществ графу (и генералу) Павлу Дмитриевичу Киселеву. В 1838 г. он начал внедрять в жизнь свое «Положение об устройстве быта государственных крестьян». Уже первые слухи о затеях власти сильно встревожили тех, чей быт желал «устроить» Киселев. Как пишет историк русского частного права В. В. Леонтович, под влиянием этих слухов «зажиточное крестьянство стало переходить в городское состояние». Пуще всего люди боялись «введения общественной запашки» (т. е. объединения всех участков в единое поле). Леонтович добавляет: «Это явно противоречит предвзятому мнению, что «великороссам присуще врожденное стремление к коллективизму»»[67].
Новшества Киселева, направленные на тотальную «общинизацию» деревни, можно рассматривать как первое, хоть и разбавленное, издание колхозов. Эти новшества встретили повсеместное сопротивление, а в Приуралье, Поволжье, губерниях Севера и на Тамбовщине вызвали настоящие бунты с участием полумиллиона крестьян, желавших управляться на своей земле без общинного диктата.
А тут как раз (в 1843 г.) изучать жизнь русских крестьян приехал ученый немец барон Франц Август фон Гакстгаузен-Аббенбург. После выхода в Германии в 1847 г. двухтомного труда Гакстгаузена о России община сразу оказалась в центре внимания русских протосоциалистов и славянофилов, поголовно владевших немецким языком.
Будущие народники увидели в «поравнениях» настоящее царство справедливости. Равенство общинников требовало постоянной коррекции – в одной семье работников и (или) едоков становилось больше, в другой меньше. Восстановление равенства требовало увеличения или уменьшения семейных наделов, что периодически и производилось. Такое было возможно лишь при общности полей, когда семья не владеет своим участком земли: он просто закреплен за ней до следующего передела.
Герцен усмотрел в такой общине экономические формы, близкие к требованиям европейских социальных реформаторов. Он стал также уверять, что община смягчает тяготы крепостного состояния: «Треть крестьянства принадлежит дворянам. Однако это положение, несмотря на наглый произвол дворян-помещиков, не оказывает большого влияния на общину… Если уж земля принадлежит общине, то она полностью остается в ее ведении, на тех же основаниях, что и свободная земля; помещик никогда не вмешивался в ее дела… Предоставляя человеку его долю земли, она избавляет его от всяких забот»[68].
Энгельс, русских не жаловавший, ядовито заметил, что Герцен, сам русский помещик, впервые от Гакстгаузена узнал, что его крестьяне владеют землей сообща, а узнав, поспешил изобразить их истинными носителями социализма.
(Герцен был посмертно отмщен. Описанный Гакстгаузеном строй русской общины был перенесен немецкими учеными на отношения германской древности, и это перенесение дало пищу «общинной теории» Георга Людвига фон Маурера. В теорию, не распознав ее корней, свято уверовали верхогляды Маркс и Энгельс, не раз после этого повторившие, что современная русская община «абсолютно, до мельчайших деталей» тождественна первобытной германской[69]. Таким образом, граф Киселев задним числом осчастливил своим административным творчеством еще и древних германцев.)
Упорство государственной машины сделало свое дело: в течение двух десятилетий новые правила «устройства быта» государственных крестьян были внедрены. И тогда творцы крестьянской реформы 1861 г. решили: пусть до полного выкупа земли киселевская организация сельской жизни станет обязательной для всех.
Пореформенная община не была тем, что воспевают наши публицисты из бывших доцентов научного коммунизма (от латинского commune – община). Они страстно хотят доказать склонность России к идеалу, давшему имя их былой специальности, и создать этим себе ретроспективное алиби. За что-то наше, исконное они выдают (или принимают) поздний, навязанный, в кабинетах сочиненный институт. Достаточно прочесть раздел «Об устройстве сельских обществ и волостей и общественного их управления» из Общего положения о крестьянах 1861 г., этого подробнейшего, до мелочей расписанного плана общинной жизни[70], чтобы все сомнения отпали. Бюрократический генезис общины был в тот момент очевиден всем, но как-то удивительно быстро забыт. Хотя скажем и то, что Положение усилило роль такого демократического института, как сход, и когда, начиная с 1906 г., в России стали происходить демократические выборы, крестьянам не надо было объяснять, что это такое[71]. Сход выбирал волостного старшину, который с этого момента начинал получать жалованье от казны, сельские старосты были у него в подчинении.
Руководство «обществами» обычно захватывал особый тип людей, хорошо известный затем по колхозным временам. Их все очень устраивало. И государственную власть тоже все очень устраивало, причем в 1889 г. описанная конструкция была дополнительно увенчана назначаемым сверху земским участковым начальником. Все это выстраивалось ради соблюдения круговой поруки «общества», т. е. гарантий выкупных платежей за землю, податей, сборов и повинностей, взыскания недоимок.
Двухлетние наблюдения сельской жизни в таких разных губерниях, как Новгородская и Самарская, дали основание проницательному Глебу Успенскому констатировать «почти полное отсутствие нравственной связи [выделено Успенским] между членами деревенской общины» и тот факт, что «взаимная рознь членов деревенского общества достигла почти опасных размеров» (очерки «Из деревенского дневника», 1880). Вопреки прекраснодушным теориям народников, Успенский доказательно характеризует пореформенную общину как «канцелярскую», настаивая, что у нее «нет будущности» (очерки «Без определенных занятий», 1881).
3. Исчезновение общинного духа
Русские социалисты и славянофилы посвятили общине много красивых слов. Славянофил Юрий Самарин (кстати, один из авторов Положения 1861 г.) настаивал: «Общинное начало составляет основу, грунт всей русской истории, прошедшей, настоящей и будущей; семена и корни всего великого, возносящегося на поверхности, глубоко зарыты в его плодотворной глубине».
Как же доверчивы были те студенты, для которых пафосного вздора о врожденном социализме русского крестьянина оказалось достаточно, чтобы отправиться «в народ», а потом и в бомбисты!
Поклонники общины расскажут, что она вовсе не отвергала технические и агрономические новшества, что на общинное землепользование добровольно переходили и поволжские немцы, и однодворцы лесостепья, прежде общины не знавшие, вспомнят положительные пословицы и поговорки про «мiр» (утаивая отрицательные, вроде такой: «Где опчина, там всему кончина»), приведут примеры, как «общество» защищало своих, заботилось, выручало. Расскажут про самоуправление, собственный суд. И все это будет правдой. Точно так же, как будут правдой проникновенные слова про колхозы – таких слов тоже при желании можно набрать много томов. Но это будет не всей правдой.
«Для сильных, предприимчивых, способных, даровитых людей общинное владение слишком тесно и узко, – писал вскоре после реформы 1861 г. К. Д. Кавелин, – но для слабых, посредственных, непредприимчивых, довольствующихся немногим и для неудачников… [это] якорь спасения». Вторые боялись остаться вне общины и, будучи в большинстве, успешно препятствовали выходу из общины первых.
«мiр» запрещал работать в церковные праздники, нарушителей штрафовали, разбивали орудия труда, могли поколотить. Нельзя было по своему усмотрению решить: буду сеять (к примеру) ячмень вместо ржи – на своих полосах! Нельзя было начать сев, покос и жатву раньше других. Без письменного разрешения «общества» нельзя было прикупить земли, поступить в учебное заведение, изменить место жительства, перейти в другое сословие, получить паспорт чтобы заняться отхожим промыслом. Осуждались новшества в устройстве и внешнем виде дома, в одежде. Если дата рождения ребенка говорила о том, что он был зачат во время поста (особенно во время Великого поста), родителей могли подвергнуть самому суровому бойкоту. Строгой была «цензура нравов». По наблюдениям Глеба Успенского, взаимное недоверие и противостояние слабых членов «общества» состоятельным часто не позволяло «осуществиться выгодному для всех делу».
Все хорошее, что можно сказать про общину, не отменяет того факта, что, оказавшись встроенной во «властную вертикаль», она начала медленно, но необратимо вырождаться. История пореформенной общины – это история обреченности ее попыток сопротивляться времени, хотя некоторые современные историки и пытаются нас уверить, будто «в России роль крестьянской общины вплоть до конца XIX в. постепенно возрастала»[72]. Это примерно то же, как если бы нас стали уверять в непрерывно возраставшей, вплоть до конца советской власти, роли «социалистического соревнования» в народном хозяйстве страны.
С началом столыпинских реформ индивидуализация крестьянского хозяйства пошла безостановочно. Указ от 9 ноября 1906 г. наконец узаконил выход из общины без ее на то согласия. На 31 декабря 1915 г. к землеустроительным комиссиям обратилось с ходатайством о землеустройстве на своей земле 6,17 млн дворов, т. е. 45 % общего числа крестьянских дворов Европейской России. За исторически кратчайший срок! Это оценка, которую русский крестьянин, якобы «чуждый собственничеству», выставил общине.
На начало Первой мировой войны общая площадь земли в частной собственности крестьян-единоличников только в Европейской России, без прибалтийских губерний, достигла 16,6 млн десятин (18,1 млн га) земли. Этот крестьянский надел еще не успел сравняться с общинным (17,06 млн десятин)[73], но соотношение вот-вот должно было смениться на обратное. В отличие от красных народолюбцев наших дней, тогдашние крестьяне-собственники не считали, что покупка земли и владение ею – страшное зло. Наоборот, покупка земли была их самой большой мечтой. Из общины уходили преимущественно сильные крестьяне, озлобляя против себя тех, кто оставался.
В годы смуты, последовавшей за февральским и большевистским переворотами, от буйства воспрявшей общины сильно пострадали не только помещичьи гнезда, но и хозяйства успевших отделиться от нее крестьян. Уравнительные механизмы общины сгодились при дележе помещичьей земли и усадебного имущества. Кроме того, в центральных губерниях общинники увлекались безвозбранной порубкой лесов, в малороссийских – разграблением винокуренных заводов. В случае же возврата помещиков и старых порядков, рассуждали крестьяне, «мiр не засудишь, виноватых не сыщут».
Общинная солидарность сыграла свою роль в годы Гражданской войны 1918–1921 гг., которую можно трактовать и как крестьянскую революцию. Эта революция уничтожила помещичье земледелие, уничтожила лучшие единоличные хозяйства, но не осуществила и не могла осуществить свою главную мечту: освободиться от «большого помещика» – государства. Большевистское государство не замедлило явиться с реквизициями, спровоцировав множество крестьянских восстаний. Количество только сибирских повстанцев превысило 200 тыс. человек. В тамбовском («антоновском») восстании участвовало около 60 тыс. крестьян.
Тем не менее главным победителем в Гражданской войне стало, хоть и ненадолго, общинное крестьянство. По советскому Земельному кодексу декабря 1922 г. почти все сельскохозяйственные земли переходили в трудовое уравнительное пользование крестьян с предоставлением свободы выбора его форм – общинного, хуторского или коллективного. В руках общин оказалось значительно больше земли, чем до революции. Но радость была недолгой – потеряв фискальную привязку к власти, «киселевская» община стала рассыпаться, словно утратив повод к существованию. Кое-где общины стали кооперативами и товариществами по совместной обработке земли, но это был закат.
Заключительный всплеск общинной солидарности отмечен в 1930 г. Речь идет о сопротивлении крестьян коллективизации. Наиболее сильным был крестьянский отпор в Центральном Черноземье, на Украине и в Южной России, куда были даже брошены части Красной армии. Только в январе и феврале 1930 г. произошло свыше сорока настоящих восстаний. «Программа восстаний была удивительно похожа на выдвигавшуюся в 1918–1921 гг.: возврат реквизированного имущества; роспуск комсомола, который крестьяне единодушно считали организацией шпионов и провокаторов; уважение религиозных чувств и обычаев; свободные выборы сельских Советов; прекращение реквизиций; свобода торговли. Повсюду звучало четкое «нет» возврату крепостного права, как во многом справедливо воспринимало коллективизацию крестьянство»[74].
Но, как мы знаем, большевики победили крестьян, и в ходе коллективизации община исчезла – окончательно и бесследно. И эта бесследность позволяет утверждать, что в действительности русская община закончила свой исторический путь задолго до великой крестьянской трагедии 1929–1932 гг. Ее искусственная жизнь продлялась то властью, то исключительными обстоятельствами, то тем и другим вместе. В XX в. она окончательно перестала быть органическим русским институтом. Это видно из того, что другие институты, уничтоженные советской властью, возрождаются с закатом этой власти. Никаких признаков второго (вернее, третьего) пришествия общины не видно, так что все разговоры о нашей «вековечной общинности» – пустой вздор.
Полное забвение общины – очень существенная часть эволюции русского этноса. А ведь община – это гражданское общество в своем идеальном первообразе, то самое гражданское общество, о котором у нас не вздыхает только ленивый. Но чего нет, того нет, и из этого надо исходить, нравится нам это или не очень.
Что же до «соборности», ее мы обсуждать не будем, поскольку никому не известно, что это такое.