– После тифу, братцы, так-то ли на еду манит!.. Не то кобылу, хомут с гужами слопать готов.
– Да, разбираться не приходится, ешь, что зуб возьмет…
Все набросились на маханину.
Из темноты на огонек выходили все новые и новые, один страшнее другого.
При дороге стояла старуха-татарка с торбой на плече. Она кланялась и оделяла проходящих кусочками черствого хлеба.
– Прощевай, дядьки, – поднялся Галаган. – Потопаю. Увидите своих, кланяйтесь нашим, – пошутил он напоследок.
– Куда ты, Вася, на ночь глядя, пойдешь?
– Спешу, спешу к цветку любви! – пропел он разбитым тенорком, прилаживая на загорбок мешок. – В Астрахани меня девочка дожидается: юбочка гармонью, кружевной лифчик, и-их! Душа окаянная… А глядишь, подфартит, и своих азовцев догоню… А ночь для меня – тьфу! Мне лиха беда полы за пояс заткнуть, а там как затопаю, только пыль за мной завьется! – Он пожал станичникам лапы и, воротя нос от ветру, бодро зашагал в ночную темень.
Ночевали Максим с Григоровым в яме, в которую ссыпают рыбу на засол. Шинель постлали, шинелью укрылись. Всю ночь воевала вьюга, лепил мокрый снег. Ночью Григоров умер и окоченел. Максим проснулся, охваченный мертвыми руками, как обручем. С трудом он освободился из объятий мертвеца, вылез из ямы, немного всплакнул о товарище – и довольно.
Спустя еще два дня Максим довалился до села Оленичева и решил тут отдохнуть – ноги не несли его дальше. На улицах чаны с водою. Около них грудились обозы, вповалку лежали люди и лошади. У помещения этапного коменданта гудела огромная толпа. Раздатчики из распахнутых окон выдавали по неполному котелку пшеницы на едока и по осьмушке махорки на четверых. Калмыки – мобилизованные санитарным врачом – шайками разъезжали по улицам, собирали мертвых на скрипучие арбы и свозили за село в ямы, в ямы валили великое урево мертвяков, заливая их известкой и присыпая песком. На одном дворе китайцы варили в банном котле верблюжью голову. Вокруг них похаживал хозяин того двора и ругался:
– И откуда вас прорвало, хари неумытые?.. День и ночь, день и ночь идут и идут… Всю душу вытрясли, в разор разорили.
– Мы не на прогулке, – с укором сказал ему Максим, – не по своей воле идем, горе нас гонит. Погоди, может, и вам, астраханцам, придется хлебнуть горячего до слез.
– Друг ты мой, стога сена пять лет стояли непочатые, аж землей их взяло, все думал – вот-вот, вот-вот. А тут вас, как из трубы, понесло – стравили, сожгли все до последней сенины. И спрашивать не с кого. Каково это крестьянскому сердцу?.. Вешай хоть такой замок, хоть такой… Как хмылом все берет. И когда вы провалитесь?
– Хлеба или чего такого не продашь? – перебил Максим черноречье хозяина.
– Где возьму? – Показал из-за пазухи краюшку: – Вот кусок, сплю на нем, все мое богатство.
– Продай.
– А сам чего кусать стану?
– Сам-то ты дома. – Он отдал хозяину свои наградные серебряные часы и, забрав краюшку, пошел в хату.
Хата была набита людьми.
Лежали по полу, под лавками, на лавках, на столе. Стонали, бредили. Гнили обмороженные руки и ноги – духота, зараза. Максим пожевал хлебца и прилег, задремал: голова на пороге, а все остальное на дворе; голове жарко, а ноги начали замерзать.
– Товарищи, пропусти.
– Иди по мне, – простонал один, – только дай спокой.
Ступая по людям, Максим прошел вперед. Некуда было не то что лечь, но и присесть.
Он забрался в русскую печь, где и переспал.
Утром вылез весь в саже и золе. Дух спирало от вони гниющего мяса. Стены покачнулись перед глазами Максима, и он упал. Потом очнулся и, собрав последние силы, пополз к выходу.
В хату заглянул, как вестник смерти, калмык. Он улыбнулся жалкой, заморенной улыбкой и спросил:
– Дохла нету?
Застонали, заругались:
– Уйди, стерва… Уйди, гад… Мы еще живы!
Принялись кидать в него чем попало. Калмык зацепил багром мертвого, что лежал около самого порога, и уволок его.
Не до отдыха было, зашагал Максим дальше.
В открытой степи он наткнулся на умирающего кума Миколу. Обняв объемистый мешок, тот сидел при дороге. Голова его поверх шапки была обмотана штанами. Сам он был закутан в лоскутное ватное одеяло, подпоясан свитой в жгут портянкой. Максим подошел и окликнул его. Кум Микола не поднял головы.
– Николай Петрович, ты меня узнаешь? – присел Максим перед ним на корточки.
Тот долго вглядывался в него набухшими от дурной крови, потухающими глазами и еле слышно выговорил:
– Нет… не узнаю…
– Я – Кужель…
– А-а-а, – равнодушно протянул умирающий, – помню.
– Нет ли у тебя хлебца?
– А-а… Есть, есть, вот бери.
Максим – в мешок. В мешке – сапожный товар, моток бикфордова шнура, три пары новых ботинок, пачка граммофонных пластинок, голова сахару, ременные гужи, какие-то веревочки, пара дверных петель, набор хирургических инструментов и на самом дне с пригоршню хлебных крошек и несколько окаменевших коржиков…
– Максим Ларионыч… Христа ради… Станица… Чубарые волы… Баба моя… И все семейство мое… – начал было кум Микола, но – последние удары кашля, хрип, всхлип и – готов.
Максим закрыл ему полные слез остановившиеся глаза.
На полпути к Астрахани, в селе Яндыках, стояли части 12‑й армии. Члены фронтового Реввоенсовета беспрерывно заседали, сочиняли воззвания и приказы.
Начальник штаба, человек военной выправки и строгих, рассчитанных движений, постукивая в такт своим словам карандашом, заканчивал очередной доклад:
– Партизанщина изжила себя. Невежественные и какие-то сказочные атаманы, не имеющие элементарных познаний в военном деле, в сегодняшних условиях не только неприемлемы, но и вредны.
– Че-пу-ха!.. – выкрикнул Муртазалиев из угла комнаты, где он полулежал с компрессом на голове в раскидном плетеном кресле.
Начальник штаба дернул плечом и продолжал:
– Опыт Кубани и Северного Кавказа как нельзя лучше доказывает правильность этого положения. Полтораста – двести тысяч партизан не смогли справиться с Деникиным, и ныне освободившиеся офицерские дивизии из-за спины донцов широким фронтом выходят на Воронеж, Екатеринослав, Киев. Перед нами сильный враг, и мы должны выставить против него дисциплинированную армию под руководством кадровых, опытных офицеров, готовых честно служить советской власти… Этого категорически требует и Москва. – Он извлек из папки с бумагами мелко исписанный лиловыми чернилами проект приказа и принялся читать: – Предлагаю: Реввоенсовет 11‑й Северо-Кавказской армии, как фактически уже не существующей, упразднить, войска 11‑й армии, по мере вступления их в наш укрепленный район, вливать в состав 12‑й армии; лицам командного состава, политработникам и заградительным отрядам вменить в обязанность немедленно прекратить бегство кубанцев – больных разоружать на месте, здоровых возвращать на фронт. Нам по многим соображениям совершенно необходимо отстоять район Кизляра; из остатков 11‑й армии предлагаю сформировать две дивизии – стрелковую и кавалерийскую, каждую в девять полков; кавалерийской бригаде Черноярова – три полка, – как наиболее боеспособной, расквартироваться в селении Промысловском, перебрать низший командный состав, изъяв преступные элементы, и один полк вернуть на Лагань, другому занять Оленичево и третьему двинуться по реке Куме к Величавой в направлении Святого Креста для разведки. Самого Черноярова необходимо немедленно оторвать от бригады и предать военно-полевому суду. Довольно тютькаться с атаманами, пора показать им твердую руку. К тому же этого категорически требует и Москва… Я кончил.
Член Реввоенсовета Муртазалиев поднялся, задрал ус и с азартом заговорил:
– Меньшевики сто лет кричали: «Рабочий, рабочий, ты чурбан с глазами. Сперва стань культурным, а потом делай революцию». Но русский рабочий класс не послушал меньшевистских ученых котов, смело шагнул к историческому рубежу и захватил власть. На ходу перестраиваясь и постигая мудреные науки, пролетариат ведет и выведет страну на широкий путь социализма и мировой революции… Мы сами знаем, чего требует Москва, но…
– Плише к телу, – прервал его толстый Бредис, – нас не интересуйт лекций, нас интересуйт война.
И начальник штаба заерзал на стуле:
– Господа, спешу оговориться, в мои планы не входило давать оценку программы той или иной политической партии. Да, кстати сказать, в политике я плохо разбираюсь и, признаться, недолюбливаю ее. Я сделал доклад строго военного характера.
– Партизаны, – продолжал Муртазалиев, – и партизанские командиры порождены революцией. Кто видит в них только отрицательные качества, тот никуда не годный революционер… Нельзя забывать, дорогие товарищи, и своеобразия обстановки. Правда, в центральных губерниях Красная армия уже переболела митинговщиной, но на Северном Кавказе партизаны являются самой надежной опорой советской власти. Кровью они доказали свою преданность революции. Целый год они приковывали к себе главные силы белогвардейщины, дав нам возможность расправиться с Доном, Уралом и Украиной. Лишь в двух городах противника – Екатеринодаре и Новороссийске – в лазаретах лежит тридцать тысяч раненых белых, а сколько их осталось на полях, того никто не считал. Я не собираюсь защищать Черноярова. За свершенные преступления он должен понести кару. Но Чернояров – вождь. Бойцы его любят. Один нетактичный шаг с нашей стороны – и прольется ненужная кровь. Трусливый, колеблющийся, негодный элемент отсеялся. Сюда докатилась волна отборного человеческого материала. Мы не можем такими кусками швыряться. Пустить партизана в город, соскрести с него вшей, вымыть в бане, накормить, одеть, дать короткий отдых, и он опять поскачет на коне хоть в Индию или под Париж. Разоружать же и останавливать больную и голодную армию в песках, обрекать ее на верную гибель я считаю преступлением перед революцией!
Несколько минут все молчали. Потом к Муртазалиеву подошел и заговорил член Реввоенсовета Гаврилов:
– Ты, Шалико, во многом прав, и тем не менее я согласен с начальником штаба. Всех кубанцев в город пускать не следует. И без того тиф бушует и косит напр