– Так точно, понятно.
– Выла-а-азь…
Толкаясь, разминая затекшие ноги, распаренные, вываливались на улицу, дымили махоркой, смеялись. Угрожающе гремела команда ротного:
– Станови-и-и-ись, вашу мать!..
Второй час Гильда работала в кружке повышенного типа, с коммунистами: восемь человек на весь полк. И на них было немало ухлопано сил, чтобы приохотить к занятиям, привить любовь к книге и отучить заглядывать лекторше за кофточку. Вначале помногу приходилось говорить самой. Слушатели, ровно сговорившись, дружным хором молчали. Раз от разу, понемногу раскачивались и царапались, кто как умел, на ледяную гору незыблемых истин. Гильда больше не вела их, только подталкивала и в меру похваливала.
Час растягивался на два, а то еще и с гаком.
После лекции у выходной двери ее всякий раз поджидал вновь отстроенный юноша – красный офицер Коля Щербаков – и всякий раз, пристукнув каблуком, говорил одно и то же:
– Сочту за счастье проводить вас… – Подхватывал лекторшу под руку и стремительно увлекал ее в расписанную звездами ночь. Кругом каждая снежинка кипела слезой восторга, а глупый и румяный Коля засыпал ее вопросами: «Любите ли вы Гамсуна и Арцыбашева?.. Может ли идейный коммунист жениться?.. В Индии или в Америке вспыхнет раньше революция?.. Почему девушка закрывает глаза, когда ее целуют?..»
Наговорившись за вечер, Гильда ничего не отвечала и только смеялась. Смех ее был бодр, как хруст кочня на молодых зубах.
Спутник торопился подарить новость:
– В воскресенье у нас в казарме состоялся грандиозный митинг. Выступаю с часовой речью… Говорю о красных фронтах, о баррикадных боях в Берлине и Гамбурге, о близком торжестве коммунизма во всем мире, и, понимаете, две роты молодых солдат как один поднимают руки: «Желаем подписаться в большевики…» Нелепо, но замечательно!.. И командир полка вчера мне сказал: «Нелепо, но замечательно!»
Завидя свой дом, Гильда уже не слушает его; наскоро прощается и бежит, рвет дверь, бурей летит по темной лестнице… «Ефим… Он так любит целовать холодные, поджаренные морозом щеки». Звенит сердце, озябшие пальцы нашаривают скобу…
В углу, под пальмой, голый Ефим, припав на корточки, с рычанием грызет утащенную из кухни сырую телячью голову. Тело и лицо его дико расписаны углем и цветными карандашами. В ушах, на подвесках бренчат дверные ключи, из ноздрей торчат роговые шпильки, губу оттягивает медное кольцо.
Некоторое время Гильда стоит в оцепенении:
– Что ты делаешь, безумный?
– Я?.. Художественно иллюстрирую первобытного человека.
– Х-ха, где же твое обещание работать?
– Скучно, дружок.
– Болван.
– Я начинаю терять вкус и к твоим поцелуям.
– Что?
– Ррррр, ууууууу… – Защелкал зубами, завыл и, размахивая телячьей головой, убежал на кухню.
Книга политической экономии была раскрыта на первой странице.
Во всю стену цветными карандашами – лозунги:
Моя дорога – все дороги!
Мой путь – все пути!
Мое жилище – весь мир!
Были расписаны стены стихами, зверями, лесами и сценками из охотничьего быта. Слеза застилала глаз и мешала разобрать рисунок.
Всю ночь Гильда молча просидела за столом… Слушала бой часов и скрип уличного фонаря, что раскачивался прямо против окна. Стряхивала ночь на фонарь снежные перья, по синему полю далекие сверкали и переливались звезды…
На первое торжественное заседание вновь избранного исполкома были приглашены представители фабрично-заводских комитетов, кооператоры, работники профессиональных союзов и председатели квартальных комитетов бедноты.
Из словесной мякоти многочасовых докладов выпирали ребра задач, а задачи были огромны и просты: выкачать восемь миллионов пудов хлеба и перебросить его в центр; организовать городские низы; из глубин уезда вывезти к линии железной дороги полтораста тысяч кубов дров; потушить разгоравшийся тиф; углубить классовое расслоение деревни; провести всяческие мобилизации.
Во всех речах было одно:
– Товарищи, поддержись!
В перерыве заседания дежурный подал Капустину телеграмму, присланную из губернского города:
«Уральская и Оренбургская области снова неспокойны. Срочно требуются пополнения восточный фронт. Предлагается десятидневный срок всеми имеющимися в наличии силами провести по уезду мобилизации трех очередных годов. Дальнейшие директивы завтра высылаем с курьером. О принятых мерах ежедневно доносите телеграфом».
Капустин повертел в руках бумажку, свистнул… На глаза попался розовый затылок продкомиссара.
– Лосев!
Подбежал:
– Я вас слушаю, Иван Павлович.
– Чего я тебя хотел спросить?.. Как его, этого… – Капустин крепко потер лоб. – Да, сколько у тебя сейчас народу?.. Ну, партийцев и этой… саранчи?
– Ответственных работников?
– Ага.
Продкомиссар выхватил из френча новенький, совершенно чистый блокнот – еще не успел записать в него ни единой буквы – и, мельком полистав, выпалил:
– Под рукою четверо, завтра ожидаю двоих, в уезде у меня агентов, инструкторов и райпродкомиссаров… ммм… двадцать восемь, итого… сейчас, – чирк, чирк, – итого тридцать четыре, не считая двух продотрядов и шести летучих заготовительных отрядов… – Уши его зарумянились от удовольствия.
– Вот что, Лосев, твой доклад перенесем на завтрашнее заседание… Сейчас беги к себе, поднимай на ноги курьеров, телефонистку, зажигай в своем дворце огни, жарь, наяривай, звони… Понимаешь, боевой приказ, мобилизация!
– Я тут при чем?
– Завтра, к трем часам дня, пришлешь в уком за инструкциями пятерых своих лучших коммунистов и человека три беспартийных, но таких, чтобы… сам понимаешь.
– Позвольте, дорогой Иван Павлович, – Лосев нырнул в портфель и зарылся в бумаги, – согласно циркулярного распоряжения наркомпрода от седьмого сего января…
– За неявку их ответишь ты.
– Посмотрим.
– Ну, живой ногой!
– Я сейчас же дам телеграмму в Москву и в губпродком… Вы срываете мою работу…
Капустин наклонился и сверкнул ему в ухо яростным ругательством. Лосев сгреб бумаги, шапку и убежал, бормоча: «Не понимаю, черт знает что такое, генеральские замашки».
В углу, на широком диване курили и о чем-то крупно разговаривали Гребенщиков, Мартынов и военный комиссар Чуркин – в недалеком прошлом дамский портной. Капустин подошел к ним и показал телеграмму:
– Вот, ребята, наша очередная задача, давайте обсудим.
Поговорили, и, не дожидаясь конца заседания, Чуркин уехал к начальнику гарнизона Глубоковскому составлять текст приказа, так как сам с этим делом был мало знаком, а Гребенщиков убежал разыскивать метранпажа Елизара Лукича: приказ решено было отпечатать этой же ночью.
Утром, зля собак своим унылым видом, двое растяпистых солдат нестроевой роты раззаборивали приказ о мобилизации. За солдатами гужом впритруску бежали козы и, пачкая морды в типографской краске, слизывали приказ с еще не остывшим клейстером. На углах собирались жители, новой тревогой, как льдом, затягивало город.
В нетопленом укомовском зале Чуркин напутствовал коммунистов, отправляющихся на места для проведения мобилизации. Шинели, полушубки, драповые пальтишки. Глаза ждущие, покорные, как сучки в бревенчатых стенах укома. Крюшники, железнодорожники, ткачи, чуть ли не поголовно и сами мужики, только вчера переобувшие лапти на сапоги, – знали: степной народ своеволен, туго придется… И оттого ли, что ехать все-таки надо, или от унылого голоса Чуркина, читающего ровно над покойником, – голос у него был жидкий, как светлая вода, – всем муторно стало… Загородивший собой весь пролет окна богатырь Алексей Галкин густо зевнул.
– Кончай, что ли, военком, али тут тебя до ночи слушать будем?
– Правильно, кончай… Пора… Ясно все.
В текущих делах пожаловались:
– Одёжи теплой нет, в чем ехать?
– Нынче в городе тридцать градусов, а там, в степи, он, батюшка, как завернет, завернет…
– Семьи-то как же останутся?.. Ты, товарищ Гребенщиков, приглядывай тут, чтобы, значит, и паек нашим бабам, и все такое…
А двое продработников совали ему заявления.
– Мы не на эту работу сюда командированы… Вы поймите, товарищ председатель…
– У меня удостоверение от врача, будьте добры, войдите в положение… Нельзя ли как-нибудь…
Серый после бессонной ночи, Павел постучал по столу согнутым костлявым пальцем и негромко сказал:
– Товарищи, вот вам мандаты, литература и бомбы… На места!
…Степи, степи и черные леса. Петли и переплеты унавоженных дорог. По задумчивым расейским просторам нога за ногу и след в след брели голодные дни. Вьюга пела в степи древнюю песнь, зализывала вьюга прогонистый волчий след.
Снега, снега…
В снегах дымились теплые гнезда деревень.
Избы, свернувшись в сугробах, дышали хлебным и овчинным дыхом. Глухо вопрошали избы:
– Пошто приехали?
– Товарищи крестьяне, советская власть с надеждой глядит на вас и призывает вас…
Солома, лыко, плетневая хлябь…
– Вот што… та-ак…
– Товарищи…
Мужичий кряк утробен, едуча мужичья слеза, земля под нею горит.
– Выходит, красны с белыми дерутся, а серого по шее бьют?
Разговор у деревенского старика гуще чернозема весеннего; скажет этак-то да погодя еще:
– Мужичья плешь вроде наковальни, всяку чертоплясину через нее гнут… Что тут будешь делать?.. Ладно, видно. Затирай, старуха, подорожники, а ты, сынок, отгуливай останны деньки. Послужи, отведи свой черед… Не мы первы, не мы и последни… – Подумает, подумает да еще: – Товарищи, скоро ли замиренье выйдет? Какой год маемся, шутка ли?
– Весной, старик, ожидаем.
– Дай ты, Господи, самый к севу.
Молодая деревня догуливала останные деньки, переплывала пьяные моря, гармонь разводила на весь мах:
Угоняют нас в четверег,
Прощай, лес, прощай, дуброва,
На крутой советский берег,
Прощай, девка черноброва…
По деревне из конца в конец, по