Россия, кровью умытая — страница 67 из 88

– Так точно, понятно.

– Выла-а-азь…

Толкаясь, разминая затекшие ноги, распаренные, вываливались на улицу, дымили махоркой, смеялись. Угрожающе гремела команда ротного:

– Станови-и-и-ись, вашу мать!..

Второй час Гильда работала в кружке повышенного типа, с коммунистами: восемь человек на весь полк. И на них было немало ухлопано сил, чтобы приохотить к занятиям, привить любовь к книге и отучить заглядывать лекторше за кофточку. Вначале помногу приходилось говорить самой. Слушатели, ровно сговорившись, дружным хором молчали. Раз от разу, понемногу раскачивались и царапались, кто как умел, на ледяную гору незыблемых истин. Гильда больше не вела их, только подталкивала и в меру похваливала.

Час растягивался на два, а то еще и с гаком.

После лекции у выходной двери ее всякий раз поджидал вновь отстроенный юноша – красный офицер Коля Щербаков – и всякий раз, пристукнув каблуком, говорил одно и то же:

– Сочту за счастье проводить вас… – Подхватывал лекторшу под руку и стремительно увлекал ее в расписанную звездами ночь. Кругом каждая снежинка кипела слезой восторга, а глупый и румяный Коля засыпал ее вопросами: «Любите ли вы Гамсуна и Арцыбашева?.. Может ли идейный коммунист жениться?.. В Индии или в Америке вспыхнет раньше революция?.. Почему девушка закрывает глаза, когда ее целуют?..»

Наговорившись за вечер, Гильда ничего не отвечала и только смеялась. Смех ее был бодр, как хруст кочня на молодых зубах.

Спутник торопился подарить новость:

– В воскресенье у нас в казарме состоялся грандиозный митинг. Выступаю с часовой речью… Говорю о красных фронтах, о баррикадных боях в Берлине и Гамбурге, о близком торжестве коммунизма во всем мире, и, понимаете, две роты молодых солдат как один поднимают руки: «Желаем подписаться в большевики…» Нелепо, но замечательно!.. И командир полка вчера мне сказал: «Нелепо, но замечательно!»

Завидя свой дом, Гильда уже не слушает его; наскоро прощается и бежит, рвет дверь, бурей летит по темной лестнице… «Ефим… Он так любит целовать холодные, поджаренные морозом щеки». Звенит сердце, озябшие пальцы нашаривают скобу…

В углу, под пальмой, голый Ефим, припав на корточки, с рычанием грызет утащенную из кухни сырую телячью голову. Тело и лицо его дико расписаны углем и цветными карандашами. В ушах, на подвесках бренчат дверные ключи, из ноздрей торчат роговые шпильки, губу оттягивает медное кольцо.

Некоторое время Гильда стоит в оцепенении:

– Что ты делаешь, безумный?

– Я?.. Художественно иллюстрирую первобытного человека.

– Х-ха, где же твое обещание работать?

– Скучно, дружок.

– Болван.

– Я начинаю терять вкус и к твоим поцелуям.

– Что?

– Ррррр, ууууууу… – Защелкал зубами, завыл и, размахивая телячьей головой, убежал на кухню.

Книга политической экономии была раскрыта на первой странице.

Во всю стену цветными карандашами – лозунги:


Моя дорога – все дороги!

Мой путь – все пути!

Мое жилище – весь мир!


Были расписаны стены стихами, зверями, лесами и сценками из охотничьего быта. Слеза застилала глаз и мешала разобрать рисунок.

Всю ночь Гильда молча просидела за столом… Слушала бой часов и скрип уличного фонаря, что раскачивался прямо против окна. Стряхивала ночь на фонарь снежные перья, по синему полю далекие сверкали и переливались звезды…


На первое торжественное заседание вновь избранного исполкома были приглашены представители фабрично-заводских комитетов, кооператоры, работники профессиональных союзов и председатели квартальных комитетов бедноты.

Из словесной мякоти многочасовых докладов выпирали ребра задач, а задачи были огромны и просты: выкачать восемь миллионов пудов хлеба и перебросить его в центр; организовать городские низы; из глубин уезда вывезти к линии железной дороги полтораста тысяч кубов дров; потушить разгоравшийся тиф; углубить классовое расслоение деревни; провести всяческие мобилизации.

Во всех речах было одно:

– Товарищи, поддержись!

В перерыве заседания дежурный подал Капустину телеграмму, присланную из губернского города:

«Уральская и Оренбургская области снова неспокойны. Срочно требуются пополнения восточный фронт. Предлагается десятидневный срок всеми имеющимися в наличии силами провести по уезду мобилизации трех очередных годов. Дальнейшие директивы завтра высылаем с курьером. О принятых мерах ежедневно доносите телеграфом».

Капустин повертел в руках бумажку, свистнул… На глаза попался розовый затылок продкомиссара.

– Лосев!

Подбежал:

– Я вас слушаю, Иван Павлович.

– Чего я тебя хотел спросить?.. Как его, этого… – Капустин крепко потер лоб. – Да, сколько у тебя сейчас народу?.. Ну, партийцев и этой… саранчи?

– Ответственных работников?

– Ага.

Продкомиссар выхватил из френча новенький, совершенно чистый блокнот – еще не успел записать в него ни единой буквы – и, мельком полистав, выпалил:

– Под рукою четверо, завтра ожидаю двоих, в уезде у меня агентов, инструкторов и райпродкомиссаров… ммм… двадцать восемь, итого… сейчас, – чирк, чирк, – итого тридцать четыре, не считая двух продотрядов и шести летучих заготовительных отрядов… – Уши его зарумянились от удовольствия.

– Вот что, Лосев, твой доклад перенесем на завтрашнее заседание… Сейчас беги к себе, поднимай на ноги курьеров, телефонистку, зажигай в своем дворце огни, жарь, наяривай, звони… Понимаешь, боевой приказ, мобилизация!

– Я тут при чем?

– Завтра, к трем часам дня, пришлешь в уком за инструкциями пятерых своих лучших коммунистов и человека три беспартийных, но таких, чтобы… сам понимаешь.

– Позвольте, дорогой Иван Павлович, – Лосев нырнул в портфель и зарылся в бумаги, – согласно циркулярного распоряжения наркомпрода от седьмого сего января…

– За неявку их ответишь ты.

– Посмотрим.

– Ну, живой ногой!

– Я сейчас же дам телеграмму в Москву и в губпродком… Вы срываете мою работу…

Капустин наклонился и сверкнул ему в ухо яростным ругательством. Лосев сгреб бумаги, шапку и убежал, бормоча: «Не понимаю, черт знает что такое, генеральские замашки».

В углу, на широком диване курили и о чем-то крупно разговаривали Гребенщиков, Мартынов и военный комиссар Чуркин – в недалеком прошлом дамский портной. Капустин подошел к ним и показал телеграмму:

– Вот, ребята, наша очередная задача, давайте обсудим.

Поговорили, и, не дожидаясь конца заседания, Чуркин уехал к начальнику гарнизона Глубоковскому составлять текст приказа, так как сам с этим делом был мало знаком, а Гребенщиков убежал разыскивать метранпажа Елизара Лукича: приказ решено было отпечатать этой же ночью.


Утром, зля собак своим унылым видом, двое растяпистых солдат нестроевой роты раззаборивали приказ о мобилизации. За солдатами гужом впритруску бежали козы и, пачкая морды в типографской краске, слизывали приказ с еще не остывшим клейстером. На углах собирались жители, новой тревогой, как льдом, затягивало город.

В нетопленом укомовском зале Чуркин напутствовал коммунистов, отправляющихся на места для проведения мобилизации. Шинели, полушубки, драповые пальтишки. Глаза ждущие, покорные, как сучки в бревенчатых стенах укома. Крюшники, железнодорожники, ткачи, чуть ли не поголовно и сами мужики, только вчера переобувшие лапти на сапоги, – знали: степной народ своеволен, туго придется… И оттого ли, что ехать все-таки надо, или от унылого голоса Чуркина, читающего ровно над покойником, – голос у него был жидкий, как светлая вода, – всем муторно стало… Загородивший собой весь пролет окна богатырь Алексей Галкин густо зевнул.

– Кончай, что ли, военком, али тут тебя до ночи слушать будем?

– Правильно, кончай… Пора… Ясно все.

В текущих делах пожаловались:

– Одёжи теплой нет, в чем ехать?

– Нынче в городе тридцать градусов, а там, в степи, он, батюшка, как завернет, завернет…

– Семьи-то как же останутся?.. Ты, товарищ Гребенщиков, приглядывай тут, чтобы, значит, и паек нашим бабам, и все такое…

А двое продработников совали ему заявления.

– Мы не на эту работу сюда командированы… Вы поймите, товарищ председатель…

– У меня удостоверение от врача, будьте добры, войдите в положение… Нельзя ли как-нибудь…

Серый после бессонной ночи, Павел постучал по столу согнутым костлявым пальцем и негромко сказал:

– Товарищи, вот вам мандаты, литература и бомбы… На места!


…Степи, степи и черные леса. Петли и переплеты унавоженных дорог. По задумчивым расейским просторам нога за ногу и след в след брели голодные дни. Вьюга пела в степи древнюю песнь, зализывала вьюга прогонистый волчий след.

Снега, снега…

В снегах дымились теплые гнезда деревень.

Избы, свернувшись в сугробах, дышали хлебным и овчинным дыхом. Глухо вопрошали избы:

– Пошто приехали?

– Товарищи крестьяне, советская власть с надеждой глядит на вас и призывает вас…

Солома, лыко, плетневая хлябь…

– Вот што… та-ак…

– Товарищи…

Мужичий кряк утробен, едуча мужичья слеза, земля под нею горит.

– Выходит, красны с белыми дерутся, а серого по шее бьют?

Разговор у деревенского старика гуще чернозема весеннего; скажет этак-то да погодя еще:

– Мужичья плешь вроде наковальни, всяку чертоплясину через нее гнут… Что тут будешь делать?.. Ладно, видно. Затирай, старуха, подорожники, а ты, сынок, отгуливай останны деньки. Послужи, отведи свой черед… Не мы первы, не мы и последни… – Подумает, подумает да еще: – Товарищи, скоро ли замиренье выйдет? Какой год маемся, шутка ли?

– Весной, старик, ожидаем.

– Дай ты, Господи, самый к севу.

Молодая деревня догуливала останные деньки, переплывала пьяные моря, гармонь разводила на весь мах:

Угоняют нас в четверег,

Прощай, лес, прощай, дуброва,

На крутой советский берег,

Прощай, девка черноброва…

По деревне из конца в конец, по