Россия, кровью умытая — страница 78 из 88

– Да, – подсказал старик Колухан, – в совете нажмут кнопку, сразу все отберут.

Могучий хохот потряс избу

изба закачалась на корню.

Федор, схватившись за чахоточную грудь, корчился в хриплом кашле. Удары кашля выбивали из него сверкающие лоскутки крови, которые он сплевывал в огонь, а мужики ржали, будто сотни телег катились с высокой горы…

– Прямая выгода…

– Нам раз в день жрать нечего, а все будем лежать да обедать по часам, никакая машина не наработает.

– Ну, кнопка…

– Смехи, пра, ей-богу…

– То-то ты, Федя, и разжирел на немецких хлебах… Гляди, какой стал сочень, зюзьга богатырь…

Колухан:

– Мы сыстари веков сохой землю ковыряли, а хлебом своим весь белый свет кормили. Будем работать машинами, кто нас кормить будет?.. Кобыла мне принесет жеребенка – хозяйству прибавление, навозом я землицу сдобряю, на лошадке своей и за дровишками съезжу, и на базар, и в степь. Она, лошадка, тварь божья, во всех делах мне помощница и из воли моей не выходит… А машина, она и есть машина: гарь да вонь от нее да увечье.

– Машина нам ни к чему, – подхватил кудрявый Тихоня, – разбогатеем на машинах, куда станем деньги девать? И еще спрошу, как нам тогда достигнуть царства социализма, ежели Христос заповедовал: при социализме все должны быть бедными?

– А по-моему, – сверкая в полутьме бельмом, как двугривенным, сказал Алеша Сысоев, – жить бы ровненько, не зарываться больно глубоко-то. Ну его, и социализм-то ваш к монаху в штаны.

В избе сидело много и чужих мужиков: то были ходоки из волостей Юрматовской, Белозерской, Санчелеевской, Абдрахманской и еще откуда-то издалека. Держались они сторожко, слова укладывали скупо и бережно, одно к одному.

– Что у вас слыхать?

– Одинаково… Щупают почем зря.

– Под метелку гребут?

– До зерна, до мышиного хвостика.

– Дела мокрее воды… Он, хлеб-то, раз в год родится.

– Куда пойдешь, кому скажешь?

– Народ ходит молчаливый, мученый, ровно с креста снятой… Скоро пахота, сев – ничего и на ум не идет… Руки есть, а ровно оборваны.

– Щель, куда иголку не подобьешь, они бревном распирают… На своем дворе мужик стал не хозяин, все сделались бесовыми работниками…

– Дело какое делают молча, ходят молча, все будто бы потеряли чего.

– Весна придет, с чем взяться?

– Не закон, мужики…

– До Ленина бы еще дойти, потолковать бы…

– Где там, и близко не подпустят.

– Возьми другие губернии, в других губерниях такого грабежа нет… По декрету, слышь, на каждый двор по три коровы выходит. А где у нас они?

– У нас по три кошки нет, не то что коровы.

– Скажи на милость…

– Опять и обмолот был неправильный.

– Жмуриться тут нечего, надо всем миром рявкнуть… Всем-то плюнуть по разу – озеро будет.

– Д-да, плюнуть не хитро.

– Что и говорить…

– Так и так, пока сидит над нами эта власть постылая, не видать нам красных дней.

Пришли Семен Кольцов, Онуфрий Добросовестный, церковный староста Агафон Сухинин, Борис Павлович.

– Давай начинай, вся правленья в сборе.

– Жевать тут нечего.

– Верна, Акулина Пелагеевна… Мартьяна разбудите.

Борис Павлович Казанцев облазил за зиму весь уезд, выявил на местах своих единомысленников и сочувствующих, наладил связь между волостями. Почва для работы была благодарная: революция ударила по брюху собственника, проживало по селам немало и толстосумов – горожан, выкуренных из своих нор советской властью, там и сям отсиживались по углам колчаковцы, не успевшие почему-либо отступить с армией. Безобразия, творимые на местах липовыми коммунистами и органами власти, засоренными чуждым элементом, еще более облегчали деятельность Бориса Павловича.

Проговорили всю ночь.

Было решено хлеб попридерживать и начать подготовку восстания.

Под утро, еще затемно, ходоки уехали.

Семен Кольцов заложил жеребца – на хутора погнал, сына Митьку разыскивать.


Сгибли все сроки, отмеренные Ванякиным, доброго не виделось. В хлебе отказывать не отказывали и давать не торопились. Села оглядывались одно на другое и с надеждой посматривали на февральское солнце, которое день ото дня наливалось жаром, грозило вот-вот размыть снега и распустить дороги. Правда, кое-откуда и подвозили хлебишко, то затхлый, то в ямах сгноенный, то с песком подмешанный, да и подвозили-то десятками пудов, когда большие тысячи спрашивались. Не выколотив разверстки с Хомутова, нечего было и думать насшибать ее с окружающих сел. До распутицы времени оставалось мало, это понимали и мужики, поглядывающие на солнышко, понимал и город, истекающий призывами.

По волости был пущен слух о новом декрете, которым каждый крестьянский двор обязывался поймать и доставить в райпродком по живому волку.

Мужики взвыли:

– Кум, слыхал?

– Знаю.

– По живому, слышь?

– Шутки-баламутки… Блоху, скажем, поймать и то не вдруг, а это, эка маханули.

Не унывали одни охотники.

Танёк-Пронёк сказал набившимся в комбед мужикам:

– Провокация… Спрашивал я и Ванякина, то же самое, никаких, говорит, волков не надо… А за распространение позорящих советскую власть сплетен с нынешнего дня в пользу культпросвета будем взимать по двадцать пять рублей с каждого сучьего языка.

Из гнезд разоренных монастырей, как черные тараканы, на все стороны расползались монахи и монашки, сея в темных умах пророчество о царстве антихриста и чудовищные россказни о новоявленных иконах, видениях схимников, о втором пришествии Сына Божия.

Земля накалялась

село гудело:

– Хле-е-еб… Разве-е-ерстка…

По ночам кто скакал целые воза перепрятывать, а кто засыпал в квашню последнюю затевку, пока не отняли. Шатались улицей, сбивались в кучки:

– Начисто гребут.

– Без милости.

– Скажи ты, под метелку, до скретинки.

– Амбары охолостят, по дворам пойдут.

– Как хочешь, так и клохчешь.

– Припасли, наработали.

– Мы, гыт, голодны…

– Дармоеды, сукины дети.

– Рабочих мы бы прокормили, рабочих мало… Пожирает наш труд всякая городская саранча, до сладкого куска избалованная, вот что обидно.

– Ни тебе рта разинуть, ни тебе шага шагнуть.

– Это не жизнь, а одна болезнь.

– Так и так подыхать.

Село было похоже на муравейник, в который сунули горячую головню.

На воротах, где жил Ванякин, повесили удавленную на мочалке курицу, в клюв ее была засунута записка: «Не суди меня, Бешеный комиссар, удавилась я по причине агромадной яичной разверстки».

В лютое февральское утро, когда снег визжал под ногой, Ванякин повел свой отряд на гумна, в наступление на хлебные крепости. Похлопывая по набитому инструкциями портфелю, Ванякин подбодрял отрядников:

– Не робей, ребята… Так или иначе, но мы должны довести свое дело до победного конца. В своем декрете товарищ Ленин со слезами негодования призывает нас: «Вперед, вперед и вперед с помощью вооруженной силы».

Отрядники – сборная городская молодежь – коротко поддакивали и бодро шагали за Ванякиным с берданками на плечах. За ними по выбитой корытом дороге впритруску бежал Танёк-Пронёк и широко, деловито шагал волостной председатель Курбатов.

На гумнах, выше плетней и ометов, были навалены сверкающие пушистые снега.

– Начинай подряд. Чей амбар?

– Прокофия Буряшкина амбар.

Ветер рвал из рук комиссара раскладочный лист:

– Буряшкин Прокофий, сорок пудов… Где хозяин?

– Дома, должно, – буркнул Курбатов, – где же ему и быть, как не дома?

– Васькин, слетай-ка за ним. Самого зови, и ключи пусть несет.

Отрядник Васькин побежал в село, но скоро вернулся, не найдя дома ни ключей, ни хозяина.

– Спрятался.

– Прятаться? Приступи, ребята.

– Пешню надо или лом, прикладом тут не возьмешь, – сказал Танёк-Пронёк, с видом понимающего человека осматривая пудовый заржавленный замок и обитую железными полосами дубовую дверь. Все утро Таньку-Проньку было как-то не по себе, и, желая скрыть это, он суетился, сыпал солдатские прибаутки, красной тряпкой протирал слезящиеся на ветру глаза или выхватывал из-за пазухи вышитый кисет и дрожащими пальцами свертывал цигарку.

Курбатов стоял в стороне, с невеселым равнодушием поглядывая на солдат.

– Что сентябрем глядишь? – крикнул ему Ванякин, поплевывая семечки.

Солдаты засмеялись.

Волостной председатель почесал под черной бородой и не вдруг отозвался:

– Значит, ломать?

– Ломать.

– Умно придумал…

– Что не гнется, то ломать будем… Ни кулаки, ни кулацкие прихвостники пусть на нашу милость не надеются.

– Так, так…

– А твоя какая забота?

– Мое дело десято, не о себе пекусь.

– Не пой Лазаря. Иди-ка распорядись насчет подвод, да поживее.

Тяжелый, как грозой налитый, Курбатов ушел и больше не вернулся, а прислал десятского:

– Нету подвод, лошади в разгоне.

Ванякин выругался и послал на розыски подвод отрядников. Гремя прикладами и топая обмерзшими сапогами, солдаты ломились в избы:

– Хозяин!

– Я хозяин.

– Здравствуй.

– Здравствуйте, как не шутите.

– Лошади дома?

– Чово?

– Лошади, говорю?

– Какие лошади?

– Запрягай, по приказу Ванякина.

– Чово?

– Ну, дурака не валяй.

– Это ты, товарищ, правильно говоришь: дураки мы, дураки и есть, а были бы умные, не кормили бы вас.

– Будя, дядя, болтать-то, айда, запрягай.

– Далёка ли?

– …за калёками.

– Черед не наш, товарищ, мы свой черед отвели, дрова на секцию возили.

– Лошади дома?

– Чьи лошади?

– Твои.

– Мои?

– Ну да.

– Нету у меня лошадей. Одну в Красную армию мобилизовали, другую украли, постом последняя сдохла.

– Одевайся, пойдем на двор, посмотрим.

– Черед не наш, товарищ, мы свой черед…

– Одевайся, пойдем.

– Куда пойдем?

– Там увидишь.

– Тьфу, истинный господь, ну и жизнь пришла… Иду, иду, не зевай, а лошадей все равно не дам, хошь удавите… Бабы, куда рукавицы-то запропастили? Тьфу, истинный господь, могила…