Россия, кровью умытая — страница 85 из 88

– К сожалению, уважаемый Иван Павлович, ничего не могу поделать… Нет плановых нарядов от губпродкома, специальных фондов не имею, в циркулярном письме наркомпрода от второго сего февраля прямо говорится…

Капустин хмуро поглядывал на него, жестким ногтем царапал лаковую крышку стола и, не слушая, доказывал, что не годится ждать каких-то плановых нарядов и жалеть двадцати мешков муки, когда забастовка грозит убить город, оторвав его от всех, и больших и малых, центров.

– К сожалению, я вынужден придерживаться инструкций высших инстанций, перед которыми и отвечаю за свои действия… Пайки основные и добавочные выдаются исключительно по плановым нарядам… Из фонда наркомпрода не могу выдать ни золотника.

Капустин вскочил и бросил кулак на стол:

– Тогда я тебе приказываю выдать!

– Прошу покорно не орать… – поперхнулся непрожеванной кашей и отставил котелок. – Мне надоели ваши генеральские замашки… Не испугался… Я совершенно самостоятелен в своих действиях… Я работаю по директивам центра. Я… – сорвался на визг, – прошу оставить меня в покое! Убирайтесь ко всем чертям! Вон отсюда! Вон!..

Капустин ухватил юного продкомиссара за жабры и поволок его на телеграф к прямому проводу.

…В сборочном, когда вошел Павел, митинг уже кончался. Ярусы калеченого железа, рамы на скатах и паровозы были густо обвешаны людями. Малый свет еле прорывался сквозь закопченную стеклянную крышу, в полумраке смутно плавились масляные пятна лиц.

Председатель митинга, инструментальщик Дерюгин, с тендера выкрикивал резолюцию. Его, казалось, никто не слушал, каждый орал свое, но за резолюцию голосовали все до одного: забастовку было решено продолжать.

Павел взобрался на тендер и плечом отодвинул председателя:

– Товарищи…

Он частенько хаживал к железнодорожникам в клуб на собрания и спектакли, его все знали, многие как будто и уважали: случалось, с ним советовались, но сейчас сразу опрокинули бурей свистков и рева:

– Долой!

– Проухали революцию!

– Вишь, моду взяли?..

– До хорошего дожили…

– Ни штанов, ни рубах!

– Коммуна… Любо дуракам.

– Два месяца бородку притачивают.

– Доло-о-ой…

Гул голосов метался под стеклянной крышей.

Павел дрожал от возбуждения и, выкинув руку вперед, стал ждать, пока утихнет, чтобы начать говорить, но гул рос горбом, кто-то из озорства начал колотить болтом в буферную тарелку, кто-то в паровозной будке дал продолжительный свисток, и Дерюгин махнул масленой кепкой:

– Расходи-и-ись…

Хлынули к выходу.

В дверях, на свету, Павел увидал кое-кого из знакомых. К нему протискался рессорщик, старик Бабаев, поздоровался за руку и, немного гундося, насмешливо спросил:

– Не пляшет?

– Ни хрена.

– Знамо, говорить нечего, так и «да» хорошо.

– Давайте, – сказал Павел, повернув к старику налитое сердитой кровью лицо, – давайте побросаем работу, разбредемся по лесам соловьев слушать или пойдем на речку и станем из проруби рыбу хвостами ловить, как волк ловил…

– Нам вашей рыбы не надо, – зло засмеялся Бабаев. – Где уж нам рыбу есть, когда ухой давимся.

– Нашей не надо? А где же ваша?

– Наша уплыла… Вам лучше знать, в чей карман она умырнула… Два месяца по губам мажете, а чтоб рабочего человека голодом морить, такого декрета читать не доводилось… Умирать мы не согласны…

– Чепуху городишь, Бабай…

Сцепились спорить, потом ругаться. Увлекая за собой заинтересованных слушателей, они прошли в кузнечный цех.

Гребенщиков, когда работал на заводе, больше всего любил кузницу. В кузнице всегда полыхал огонь, мелькали кувалды, гремело и лязгало железо, осыпая зерна искр. И работа кузнечная – развеселая работа. Хоть и трещат от нее кости, зато думать много не надо, а молодость думать не любит, знай вразмашку бей и бей, чтоб чертям тошно стало.

За стариком он прошел в дальний угол и огляделся: со стен и потолка в сетке паутины хлопьями свисала холодная копоть, остывшие черные горна были похожи на гробы. Лишь в одной рессорной печке под грудой пепла дышал огонь; у печки кузнецы грелись, курили, батыжничали и пекли картошку.

Бабаев достал из-под верстака покрытую ломтем хлеба консервную банку с супом.

– Гляди, чего дают: вода с водой. Откуда тут силе взяться? – выплеснул суп Павлу под ноги. – Поди, слыхал побасёнку, как цыган уговаривал лошадь шибко бегать да мало есть? Совсем было коняга от корму отвыкла, да, на беду, сдохла… Так ведь то цыган, в нем и совесть цыганская, а ты вот тоже рот разеваешь и на шею нам, дуракам, навертываешь: «Разруха, транспорт, недостатки механизма», а того знать не хочешь, может, у меня в брюхе разруха-раздируха? Ноги, батенька мой, не ходят… С чего тут силе быть?.. Это разве хлеб?.. Опилки с пылью.

– Он эдакий-то спорее, – подсказал из-за плеча парень с вывернутым веком, – укусишь на копейку, разжуешь на рупь… И суп выдающийся: плесни на собаку – облезет.

Мальчишка-ученик заливисто рассмеялся, скупо усмехнулись и взрослые, один сказал:

– У нас брюхо луженое… И кишка наша пролетарская тянется, а не рвется.

– Ты нам, Гребенщиков, расскажи, чего нынче обедал? Каклеты, яйца всмятку али, может, пирожки с мясом?

– Я?.. А я второй день совсем не обедаю, – простодушно отозвался Павел. – Вчера с утра до ночи в типографии проторчал, нынче в слободке… церковь там…

– Знаем…

– Кто хочет посмотреть, чем нас кормят в исполкомовской столовке, приходите завтра, у кого зубы острые…

– Церкви вы зря рушите, – перебил его Бабаев. – Есть Бог, нет ли его, дело темное, а вот на клиросе попеть я люблю… И ко всеношной под праздник хоть и реденько, а хаживаю, грешник… Вам, молодым, фигли-мигли, попеть-поплясать, с девчонками побеситься, кино, клубы, мы тому не препятствуем, и вы на нас, стариков, собаками не кидайтесь… И все будет тихо, мирно…

Павел принялся поносить самогонщиков, переводящих на зелье хлеб, говорил о бедности республики, о том, что «сразу всего не сообразишь». Старик замахал на него рваными рукавами:

– Чего ты гнешься, как проволока?.. У нас опорки с ног сваливаются, а ты надел новые-то калоши и несешь оревину… Тебе ветер в зад, ты сухой и чистый… Бедность, так всем бедность, мы к богачеству и непривычны… Языком, туды ее растуды, не надо трепать… Ты еще мал, круп не драл, понянчил бы вот кувалду, другое бы запел.

– Я, Бабай, нянчил кувалду.

– А знаешь, за какой конец ее держут?

– Знаю.

– Все мы мастера со стола куски хватать.

Кузнецы поглядели на его новенькие калоши.

Павел густо покраснел… Сбросил шинель и, подвязывая чей-то брезентовый фартук, невесело усмехнулся:

– Давай шевели печку… Может статься, и не разучился кувалдой махать, надо попробовать.

– Горно у меня на ходу, – прогундосил Бабаев и, насмешливо поглядывая на Павла из-под седых бровей, тронул меха.

Мастеровые молча расступились. По лицам блуждала недоверчивая ухмылка, другие взирали равнодушно.

В печке забушевало пламя.

На широком верстаке валялись готовые рессорные листы, нарубленная шпилька, обрезки размеченного мелом железа. Павел, обжигая через дыры в голицах руки, выхватывал из горна лист за листом, бросал на наковальню и не глядя, как будто небрежно, бил ручником… Но уже по одному тому, как он держал клещи и потюкивал ручником, опытному глазу было видно, что работа эта ему не в диковинку, и кузнецы одобрительно загудели, придвинулись ближе, подавая советы:

– Так, так…

– Концы не перепускай.

– Серьгу обомнешь, легче.

– Ничего, ничего, вваривай.

– Мастерок-хренок…

Волнуясь и ни на кого не глядя, Павел подогнал листы друг к другу, сшил их шпилькой, обжал на струбцинке и бросил на козла; потом выхватил из горна раскаленный хомут и посадил его на связку:

– Подправьте-ка кто…

– Давай, – подскочил Бабаев и вырвал у него ручник, а сам Павел схватил кувалду и начал стремительно, пока не остыл, наколачивать хомут до места.

Повеселевший старик покрикивал:

– Жамкни!

Г-гах!

– Погладь!

Гах!

– Хватит!

Обливающийся потом Павел ударил еще раз и бросил кувалду: товарная рессора была готова.

Сели, закурили, опять пустились в споры о хлебе и революции, о Боге и разрухе железнодорожного транспорта… Надолго бы им разговора хватило, но в цех заглянул секретарь учпрофсожа и, крикнув: «Муку привезли», убежал дальше.

Кузнецы, выхватывая из карманов и пазух мешки, бросились к двери. Павел отряхнул забрызганную углем шинель, подтянул ремень, оглянулся – в цехе не осталось ни одного человека; обожженными пальцами он провел по ребрам еще не остывшей рессоры и, мягко улыбнувшись, пошел к выходу.

Зазябшая лошадь подхватила и понесла его, как птица. Пружинил встречный ветер, в передок санок били ошметки снега. По дороге в город, перебрасываясь шутками и бойким разговором, шли оживленные кучки рабочих, на горбах у них белели мешки, а в зубах попыхивали раздуваемые ветром цигарки.

Спустя неделю, когда над уездом поднялся во весь свой рост огнеликий мятеж, по городу была объявлена добровольная мобилизация: из сотни железнодорожников Клюквинского узла в отряд записалось больше тридцати человек, на приемочный пункт одним из первых явился рессорщик Бабаев.

Покой притихшего города охраняли разъезды. Подковы гулко били в мерзлую дорогу.

День и ночь из продскладов и баз на вокзал тянулись обозы с мукой, кожами и тюками мануфактуры.

На перекрестках вывихнутых слободских улчонок, под тоской серых заборов, жались кучки жителей…

– Ага, бегут… Увозят… Наработали.

– Это они эвыковыриваются.

– Каюк, всем каюк…

– Ох, бабоньки… Ох, батюшки…

– Не робей, тетки, хуже не будет.

– Может, казенки откроют, – сказал, не попадая зуб на зуб, пирожник Хрущов.

– Кто про что, а шелудивый про баню! – фыркнула вислорожая Фенька Бульда, и все рассмеялись.

Два отбившиеся от артели воза с мукой слобожане растащили.