С пожарной каланчи старый солдат Онуфрий первый увидал надвигающиеся тучи восстанцев: широко раскинувшись, затопив собою белые поля, они шли, подобны земляному потопу… Захлебываясь, задребезжал избитый пожарный колокол.
Ветром тревоги качнуло город.
А в исполкомовских коридорах сновали коммунары и рабочие дружинники, перепоясанные кишками патронных лент. По полу и на канцелярских столах спали вернувшиеся с ночного дежурства отрядники. Сбившийся с ног тщедушный завхоз награждал каждого добровольца ломтем хлеба, банкой консервов и осьмушкой махорки.
В кабинете Капустина заседал ревком.
Гильда протоколировала:
«Объявить город и уезд на осадном положении.
Все запасы оружия раздать рабочим.
Сформировать в самом срочном порядке летучий кавалерийский отряд.
Ускорить переброску на север скопившегося на вокзале хлеба, возложив ответственность за всю операцию на Гребенщикова и Климова…»
Чистый пикейный воротничок охватывал ее тонкую шею, непокорные после тифа кольца кудрей стояли дыбом, отчего вся она была похожа на ламповый ерш. Сваленный сном в угол дивана, похрапывал продкомиссар Лосев. Иван Павлович Капустин бегал по кабинету и говорил:
– Безобразное поведение отдельных наших отрядов срывает всю работу по ликвидации мятежа. Мародеров необходимо расстреливать на месте!.. Главу семьи, из которой хотя бы один человек ушел в банду, расстреливать на месте! Остальных брать заложниками… Кулацкий дом, из которого семья скрылась, сжигать! Имущество кулацкое раздавать бедноте… Только решительными и жестокими мерами нам в кратчайший срок удастся задавить мятеж. Время уговоров минуло, каленым железом мы должны, товарищи…
– Не пори горячку, Капустин, – прервал его Павел, – бить надо думаючи. Восстание, несомненно, вдохновляется кулаками… Кулак использовывает и свое влияние на деревню, и наши ошибки, но сам-то кулак прячется за широкую спину бедняка и середняка… Смородин вчера говорил: занимает он с отрядом деревню – кулаки первыми выходят встречать его с иконами, хлебом-солью и изъявляют свою покорность… Направленный в гущу восстанцев, наш удар вызовет еще большее озлобление в массе крестьянства и надолго поссорит нас с деревней… Повторяю, бить надо думаючи. Наша сила не только в штыке, но и в слове убеждения… Предлагаю немедленно выпустить воззвание к трудящемуся крестьянству, кинуть в очаги восстания самых преданных партийцев, чтобы они это воззвание как можно скорее распространили… Громить же со всей решительностью в первую очередь надо кулака, актив дезертиров и тех эсеров и колчаковских шпионов, что, по сведениям нашей разведки, шьются…
– Восстало сто тысяч кулаков! Город окружен! – крикнул, врываясь в кабинет и сверкая налитыми кровью глазами, Пеньтюшкин. Он бросил на стол пучагу свежих депеш. – Товарищи, печальные новости!.. Глубоковский у заставы встречает мятежников с музыкой!.. Мы в западне!.. Восстало сто тысяч…
Капустин – дикий и растрепанный – хлестнул его в ухо и зашипел:
– Не вопи, сукин сын, не поднимай паники…
В задохнувшейся тишине где-то захлопали двери, в открытую форточку, как далекое рыданье, ветер донес всхлипы оркестра.
– Товарищи, спокойствие, – сказал Капустин, откашливая волнение и оправляя оттянутый маузером пояс. – Объявляю заседание закрытым…
По городу стучали выстрелы, и на далеких окраинах крики нарастали, как
о
бва
а-ал…
Павел летел через площадь, полы его шинели бились, словно крылья. С разбегу легкими прыжками взял лестницу и в дверях комнаты столкнулся с Лидочкой.
– Милый!
– Прощай, – задохнувшись от бега, сказал Павел. В последнем поцелуе губы прикипели к губам, еще и еще он перецеловал ее золотые глаза и легонько оттолкнул. – Беги к теткам.
– Зачем?
– Беги.
– Как?.. Разве?
– Да, мы отступаем. – Подумав, досказал: – На несколько дней.
– А я?
Павел промолчал и прошел в комнату.
Она прислушалась:
– Чу, стреляют… Кто стреляет?.. – Глаза ее были круглы, рот перекошен такой гримасой, какую никогда не заучить даже самому искусному актеру. – Павлик, мне страшно… Это… Это банда?
– Вроде этого, – отозвался он, стоя на коленях перед корзинкой и рассовывая по карманам бумаги. – Беги отсюда, плохо будет.
– А ты?
– Мне надо на вокзал.
– Но тебя поймать могут? Растерзать?
Он свистнул, выдвинул ящик стола и полными горстями стал пересыпать в карман похожие на желуди кольтовские патроны.
– Михеич где?
– Ах, не знаю.
– Беги, Лида, поздно будет.
– Не хочу одна!
– Ну, прощай, – шагнул он, – некогда.
– Подожди… – Сильными руками она обняла его за шею, крепким подбородком терлась о его небритую щеку. – Не ходи, никуда не ходи, Павлушенька…
– Прощай!
– Милый, убьют… Хочешь, я спасу тебя?.. Убежим к теткам… На вот, надевай, после брата осталась… – Она выхватила из чемодана офицерскую тужурку, перетряхнула ее, блеснул погон. – Никто не узнает. Павлик, я умоляю… Господи…
– Пусти, – глухо сказал он.
– Не пущу!
– Уйди!
– Не пущу! – Она стояла в дверях с тужуркой в вытянутых руках. – Я люблю тебя, убежим вместе, – опустившимся голосом, как издалека, сказала она, и из блестящих глаз ее брызнули слезы.
Павел решительно отсунул ее в сторону и выбежал за дверь. В конце коридора перед пылающей пастью голландки, присев на корточки, покуривал Михеич: он, видимо, только проснулся и ничего еще не знал.
– Бежим! – крикнул ему Павел.
– Куда?
– Отступаем. Город сдан.
– Да ну? – вскочил старик. – Я живой ногой… Только обуюсь. – Он был бос.
– Живо!
– Сыпь, Павлушка, я догоню.
По двору ветер гонял стружки. На карнизах, на солнечном угреве сизари ворковали про свою голубиную любовь: ба-ба-у-у… ба-ба-у-у… Город, словно тончайшим облаком, был перекрыт свистом пуль. По двору бродила сама жизнь в обнимку с солнцем… Мысль на миг завертелась вокруг еще в детстве слышанного рассказа про храброго волка, который перегрыз свою схваченную капканом лапу и ушел на волю… Павел утишил бег сердца и, провернув в нагане барабан, вышел за ворота.
На площади густо, как лес в бурю, орала толпа.
Уже неслись чьи-то вопли, кого-то избивали.
Горел исполком, со звоном осыпались стекла, и из верхних выхлестнутых окон, ровно из ноздрей, валил дым.
Из-за угла с гиком вылетела конная ватага человек в полсотню – ружья, багры, веревочные стремена, у многих вместо седел были приспособлены подушки. В облаке пуха и перьев ватага промчалась мимо, но один, рыжебородый, держа вилы наперевес, как пику, повернул к Павлу:
– Ты чей?.. Ты чего тута?.. Кажи документы!.. Скидавай сапоги!
Павел ударил его из нагана в рыжую бороду.
Мужик свалился и захрипел.
Павел вскочил на лошадь и, минуя большую улицу, проулками погнал к вокзалу.
Дезертиры громили военный комиссариат. Из окон летели стулья, тяжелые связки дел и, россыпью, учетные карточки…
– Смелее, ребята!
– Рви до клока, раздергивай до останной нитки… Не власть – наказанье!
У подъезда, в тесном кольце зрителей, здоровый косоротый мужик ломом ковырял несгораемую кассу. Бумагами, как снегом, была устлана занавоженная улица. Конопатый парнишка высоко метнул пачку ордеров и взвизгнул от восторга:
– Эх, чивали-вали!
Павел, не обратив на себя ничьего внимания, шагом проехал через толпу и опять погнал вскачь.
По дороге из тюрьмы через Сенной базар валила шумная ватажка арестантов в брезентовых клейменых бушлатах, шапочках-бескозырках и казенных бахилах на босу ногу. Вел их за собой прославленный по всему уезду бандит Сашка Хомяк.
Выехав за город, Павел, заглотнув полную грудь морозного ветра, тряхнул поводьями и забарабанил пятками в ребра лошадёхи. Вдали, на стеклянной крыше депо, горячими искрами вспыхивало солнце.
По излучинам дороги полз, похожий на коленчатого удава, длиннейший обоз, груженный шкафами, диванами и разным хламом; брели кучки дезертиров караульного батальона; шел, и останавливался, и снова шел слесарь с паровой мельницы Сафронов. Жена обрывала с него патронташи, ремни и за рукав тянула назад:
– Вояка тоже нашелся… Черт их тут разберет… Пискунов-то полна изба… Айда-ка, айда домой.
– Люди…
– Люди топиться пойдут, и ты за ними?
– Отвяжись, дура, а то вот шарарахну наотмашь – и покатишься… – Увидав председателя укома, Сафронов подтянулся и зашагал бодрее. – Здорово, товарищ Гребенщиков.
– Здравствуй.
– Дралала?
– Похоже на это…
– Я вот, значит, тоже… А Дунька наседает, возьми ты ее за рупь за двадцать. – Затвор из винтовки Сафронов уже потерял.
Павел обогнал обоз.
На вокзальном дворе его встретил Климов.
– Что в городе?
– Город сдан. Шуруешь?
– Шуруем помаленьку. – Климов рукавом отер вспотевшее лицо. – С утра отправил четыре маршрута. Восемь тысяч мешков еще на колесах стоят и остаток грузим, да побаиваюсь, время хватило бы – народу у меня мало, паровозов нет… Город-то?.. Вот так штука! Ведь я тут со вчерашнего вечера канителюсь и ничего не знаю… Где Капустин с отрядом? Где наша хваленая дружина?
Павел прихлестнул лошадь к коновязи.
– Капустин с отрядом и дружиною, думаю, засел в кирпичных заводах. Может быть, сегодня же он захватит город обратно, хотя вряд ли… Много у тебя осталось хлеба?
– Тысяч под семьдесят пудиков, считай, два полных состава… Вагонов у меня хватит, а паровозов – ни одного…
Побежали к начальнику станции. Тот любезно встретил их в своем убогом, уклеенном обязательными постановлениями кабинетике.
– Прошу садиться.
– Нам сидеть некогда, – сказал Павел и выдернул из кобуры наган. – Нужны два паровоза.
– Звоню, вызываю, не отвечают… С удовольствием бы, верьте слову…
– Хоть из-под земли вырой, а выкати нам пару паровозов, иначе ты из этого кабинета не выйдешь.
Начальник сразу вспотел и сдвинул на затылок красную с кантом фуражку: