Россия, кровью умытая (сборник) — страница 65 из 94

– Молокосос! – ринулся было Елизар Лукич, но его удержали.

При глубоком и несочувственном молчании Павел продолжал:

– Нынче пришлю столяра, ухетует вам двери и окна… Вот еще одна печь. Ставьте ее руками, а не как-нибудь, для себя же, гляди. – Он легонько толкнул колено дымившей печки, и железная труба с грохотом рассыпалась. – Разве это дело? Для себя и то лень поставить как следует…

Кто-то бездумно рассмеялся.

– Пока достал вам немного денег, вот… – он вывалил на стол свое двухмесячное, вчера полученное жалованье, – разделите понемногу…

– Нам не нужны подачки.

– Это часть вашего заработка, а после как-нибудь раздобудем и еще… Но, товарищи, завтра газета должна выйти во что бы то ни стало! Текущий момент…

– Слыхали, надоело…

– Что надоело?

– Пустозвонство ваше.

Целую минуту все молчали… Потом страдавший одышкой верстальщик Потапов глухо выговорил:

– Мы, товарищ редактор, не супротивники… Жена, черт с ней… И сам не в счет… А вот ребятишки малые, они ваших декретов не читают, жрать просят… Да ежели бы паек мало-мальски… Нам, товарищ, работа не в диковину, работы мы не боимся…

Кто-то поддакнул, кто-то принялся ругать кооперацию, а заодно и комиссара Лосева, переплетчик Фокин подал мысль собраться вечером – вымыть окна и полы, поставить печку, протопить помещение и с утра приняться за работу. Настроение подавленности было рассеяно. За предложение Фокина голосовали единогласно, воздержался один Курочкин. Расходились шумно.

У ворот Павел догнал метранпажа.

– Ты вот что, Елизар Лукич, если будешь затирать бузу, не посмотрю ни на твой революционный стаж, ни на то, что ты коренной пролетарий, в чека отправлю. Поверь слову, перед всеми говорю.

– Верю. Вас, подлецов, на доброе дело нет, а этого только и жди… Чекушкой меня, брат, не запугаешь; сидел шесть лет при царе, посижу и при власти узурпаторов. История вам этого не простит! – И, подняв вытертый лисий воротник, проваливаясь в сугробы, старик ударился через улицу.

Ефим сообразил, что наступил самый подходящий момент, и, оставшись с Гребенщиковым наедине, после нескольких незначительных вопросов сказал:

– За организацию народного театра взяться я и возьмусь, но надеюсь, что все наши учреждения, и в частности вы, как человек, пользующийся колоссальным авторитетом, пойдете навстречу?

– Ты о чем?

– Вообще… Мало ли предстоит хлопот?.. Нужно будет приспособить сцену, заготовить костюмы, подобрать труппу… Я еще не знаю, но, возможно, придется как-нибудь временно, что ли, просить об освобождении из концентрационного лагеря одной артистки, Шерстневой… Она совершенно незаменима на амплуа инженю… Она, в сущности, и попала-то туда, кажется, по недоразумению.

– Ты, Гречихин, напиши свои соображения и завтра покажешь мне… Всю эту историю с народным театром надо двигать быстрее. Кроме того, завтра с утра приходи корректировать газету.

– Но я…

– Поймешь, не юродивый… Дело нехитрое, тот же Курочкин покажет… Ну, прощай.

В свою комнату Ефим ворвался вихрем:

– Ура! Поздравь! Я – помощник редактора и директор народного театра! – Закружил, зацеловал, подбросил Гильду под потолок. – Работать, работать и работать, черт побери!.. Ну и собака же твой хваленый Гребенщиков, – отпыхнулся он и рассказал события дня.

– Бросишь лентяйничать? – Глаза Гильды блеснули радостно.

– Довольно, довольно лодырничать!

– Правда? Ты обещаешь?

– Клянусь костями всех моих славных предков.

Гильда спела новому директору песенку Гейне, усадила его за политэкономию и, попудрив нос, убежала в гарнизонный клуб «Знамя коммунизма», где вела два кружка.

Клуб ютился в мрачном подвале бывшего трактира Ермолаича. Лестница провоняла кислыми тошнотными запахами. В бильярдной помещалась читальня с дюжиной тощих брошюр и дешевый буфет: ржаные пряники, окаменевшие крендели и чай с сахарином в тяжелых глиняных кружках, прикованных к стойке проволокой. Свой оркестр целыми вечерами запузыривал марши, мазурки, «Интернационал». Зрительный зал был густо перекрыт плакатами, бумажными флажками и мудрыми изречениями. Сцену освещала керосиновая лампа, углы зала были завалены глыбами промозглого махорочного сумрака.

Молодые солдаты последнего призыва, с шапками в руках, шумно рассаживались по новым нестроганым скамейкам. Немало Гильда потратила усилий, чтобы взнуздать солдатское внимание, отучить лущить семечки и перемигиваться во время урока.

– Какая рота, товарищи?

– Вторая, вторая…

– Помните, о чем мы беседовали позавчера?

– Так точно, помним. Про бога и попов.

– Ну вот, сегодня поговорим о другом.

– Смирно! – кричит от дверей ротный, и солдатские голоса смолкают.

Все было мудро и просто:

– Красная Армия – защитница трудящихся… Наши враги – кулаки, помещики и капиталисты… Беспощадно… Долг… Красное священное знамя… Долой… Да здравствует… У кого есть вопросы, товарищи?

Вопросы занозистые и в голос, и записками:

– Когда война кончится?

– Нельзя ли перевестись в милицию?

– Кто такая Антанта?

– Должна ли свобода защищаться за деньги или даром?

– Почему мобилизованы наши годы, а не другие?

– Просим прибавить хлеба к обеду.

– Сколько коммунисты получают жалованья?

Подсовывались и такие записки, что – ай да люди – молодую лекторшу и в жар и в холод бросало. Обыкновенно минут тридцать набегало сверх часа, она ловко направляла беседу, закругляла вопросы, сводила их на нет и громко объявляла:

– На сегодня хватит, время истекло… Некоторые ваши вопросы довольно трудны, я подумаю над ними и отвечу в следующий урок, послезавтра. Всем понятно?

– Так точно, понятно.

– Выла-а-азь…

Толкаясь, разминая затекшие ноги, распаренные, вываливались на улицу, дымили махоркой, смеялись. Угрожающе гремела команда ротного:

– Станови-и-и-ись, вашу мать!..

Второй час Гильда работала в кружке повышенного типа, с коммунистами: восемь человек на весь полк. И на них было немало ухлопано сил, чтобы приохотить к занятиям, привить любовь к книге и отучить заглядывать лекторше за кофточку. Вначале помногу приходилось говорить самой. Слушатели, ровно сговорившись, дружным хором молчали. Раз от разу, понемногу раскачивались и царапались, кто как умел, на ледяную гору незыблемых истин. Гильда больше не вела их, только подталкивала и в меру похваливала.

Час растягивался на два, а то еще и с гаком.

После лекции у выходной двери ее всякий раз поджидал вновь отстроенный юноша, красный офицер Коля Щербаков, и всякий раз, пристукнув каблуком, говорил одно и то же:

– Сочту за счастье проводить вас… – Подхватывал лекторшу под руку и стремительно увлекал ее в расписанную звездами ночь. Кругом каждая снежинка кипела слезой восторга, а глупый и румяный Коля засыпал ее вопросами: «Любите ли вы Гамсуна и Арцыбашева?.. Может ли идейный коммунист жениться?.. В Индии или в Америке вспыхнет раньше революция?.. Почему девушка закрывает глаза, когда ее целуют?..»

Наговорившись за вечер, Гильда ничего не отвечала и только смеялась. Смех ее был бодр, как хруст кочня на молодых зубах.

Спутник торопился подарить новость:

– В воскресенье у нас в казарме состоялся грандиозный митинг. Выступаю с часовой речью… Говорю о красных флагах, о баррикадных боях в Берлине и Гамбурге, о близком торжестве коммунизма во всем мире, и, понимаете, две роты молодых солдат, как один, поднимают руки: «Желаем подписаться в большевики…» Нелепо, но замечательно!.. И командир полка вчера мне сказал: «Нелепо, но замечательно!»

Завидя свой дом, Гильда уже не слушает его; наскоро прощается и бежит, рвет дверь, бурей летит по темной лестнице… «Ефим… Он так любит целовать холодные, поджаренные морозом щеки». Звенит сердце, озябшие пальцы нашаривают скобу…

В углу, под пальмой, голый Ефим, припав на корточки, с рычанием грызет утащенную из кухни сырую телячью голову. Тело и лицо его дико расписаны углем и цветными карандашами. В ушах, на подвесках бренчат дверные ключи, из ноздрей торчат роговые шпильки, губу оттягивает медное кольцо.

Некоторое время Гильда стоит в оцепенении:

– Что ты делаешь, безумный?

– Я?.. Художественно иллюстрирую первобытного человека.

– Х-ха, где же твое обещание работать?

– Скучно, дружок.

– Болван.

– Я начинаю терять вкус и к твоим поцелуям.

– Что?

– Ррррр, ууууууу… – Защелкал зубами, завыл и, размахивая телячьей головой, убежал на кухню.

Книга политической экономии была раскрыта на первой странице.

Во всю стену цветными карандашами – лозунги:

Моя дорога – все дороги!

Мой путь – все пути!

Мое жилище – весь мир!

Были расписаны стены стихами, зверями, лесами и сценками из охотничьего быта. Слеза застилала глаз и мешала разобрать рисунок. Всю ночь Гильда молча просидела за столом… Слушала бой часов и скрип уличного фонаря, что раскачивался прямо против окна. Стряхивала ночь на фонарь снежные перья, по синему полю далекие сверкали и переливались звезды…

На первое торжественное заседание вновь избранного исполкома были приглашены представители фабрично-заводских комитетов, кооператоры, работники профессиональных союзов и председатели квартальных комитетов бедноты.

Из словесной мякоти многочасовых докладов выпирали ребра задач, а задачи были огромны и просты: выкачать восемь миллионов пудов хлеба и перебросить его в центр; организовать городские низы; из глубин уезда вывезти к линии железной дороги полтораста тысяч кубов дров; потушить разгоравшийся тиф; углубить классовое расслоение деревни; провести всяческие мобилизации.

Во всех речах было одно:

– Товарищи, поддержись!

В перерыве заседания дежурный подал Капустину телеграмму, присланную из губернского города:

Уральская и Оренбургская области снова неспокойны. Срочно требуются пополнения восточный фронт. Предлагается десятидневный срок всеми имеющимися в наличии силами провести по уезду мобилизации трех очередных годов. Дальнейшие директивы завтра высылаем с курьером. О принятых мерах ежедневно доносите телеграфом.