– Дуросветы, едри вашу мать, управители… Корма ныне чего? Ковка? Дело заведено…
Сыновья уводили отца.
Смета отдела управления и наполовину не покрывала того, что загнул Кулаев… Набивался ямщить Прошка Мордвин, да дело-то не дудело – обзаведенье у него было никудышнее и лошаденки немудрящие, а тракт большой – не выгнать Прошке… А Кулаев возьмется так возьмется, ни от слова, ни от дела не отступится: справа богатая, ездовых лошадей косяк – старинный завод.
Гнали за ним десятника.
Приходил старик в черной злой усмешке, обеими руками стаскивал пудовую шапку, которую носил круглый год; расправлял масленый, в кружок подрубленный волос и спрашивал:
– Удумали?
Писарь пододвигал чернильницу, нацеливаясь строчить договор. Председатель долбил согнутым пальцем папку с надписью «Целькуляры и приказы свыше» и густо вздыхал:
– Скости, Фокич… Смета, ее каким боком ни поверни, она все смета… А овса общественного десять мешков тебе наскребем.
Советчики:
– Скости.
– Говори делом.
– Чего ты ломаешься, ровно пряник копеешный? Другой день тебя охаживаем.
– Ровно за язык повешены.
– Смета… Должон ты уважить.
– Овса тебе наскребем, ешь и пачкайся…
Кулаев заряжал понюшкой оплывший, прозеленевший от табака нос и трясся в чихе:
– Не могу… Хоть голову мне рубите на пороге, не могу!
Слово за́ слово, словом по́ слову, кнутом по́ столу.
– Не ращет, мужики… Гону много… Все бьется, ломатся… Ни к чему приступу нет… Нынче одна ковка звякнет в копеечку.
В сенях загремело пустое ведро, сторож-беженец Франц крикнул в дверь:
– Едет… Бешеный едет!
Кто сидел – вскочили. Встал и председатель Совета Курбатов, но, спохватившись, сел и, колотя звонком по столу, сказал:
– Прошу соблюдать… Чего вскочили?.. Всецело прошу садиться… Едет, так мимо не проедет, чай, не царь.
– Царь не царь, а полцаря есть.
Потянулись к отпотевшим одинарным окнам.
К Совету с форсом и ямщицкой удалью подлетела пара взмыленных лошаденок. Из возка, обитого малиновым ковриком, вылез завернутый в оленью доху комиссар Ванякин. И еще увидели из окон мужики – улицей проскакали верховые солдаты ванякинского продотряда.
…За зиму Алексей Савельич Ванякин научился не только телефоном орудовать или пересказывать декреты на самом простом, обывательском языке, но кое-чему и другому. И еще он, старый пьяница, переломил себя – пить бросил. На исполкомовской работе тошно показалось, и он кинулся в деревню собирать мужицкий хлеб. Никто не видал, когда он спит, ест. Прискачет – ночь-полночь – и прямо к ямщику: «Закладывай!» – «Куда на ночь глядя, окстись, товарищ, – взмолится ямщик, – лошади заморены, а на кнуте далеко не уедешь». – «Запрягай!» – «Хоть обогрейся, товарищ, бабы вон картошки с салом нажарят, а утром бог даст…» – «Давай запрягай, живо!»
Переобуется, подтянет пояса потуже и поскачет в ночь.
Святками в Старом Буяне он отмочил такую штуку, что весь тракт ахнул. Буянский ямщик Иван-бегом-богатый в волостной съезжей рассказывал:
– Оно какое дело, гуляли мы у свата Тимофея на свадьбе. Пир у нас колесом. Пьем-поем и в чушечку не дуем. Глядь, прибегает моя старуха с возгласом: «Приехал, принес его налетный». – «Кто такой, кого нелегкая принесла?..» – «Бешеный комиссар приехал, лошадей зычет». – «Отвороти ему дурную рожу, – кричу я из-за переднего стола, – большой запой справляем, а он лошадей… Пусть до завтра ждет…» Ушла моя старуха с отказом. Много ли, мало ли времени прошло, глядь-поглядь – скачет комиссар мимо окошек на моей же паре, и тулуп нараспашку. Заходит к свату Тимофею в избу: «Который тут ямщик?» – «Я ямщик», – кричу. Не успел я и глазом моргнуть, сгреб он меня, да за дверь. Иду по двору, плачу, через два шага в третий спотыкаюсь, а он мне обнаженным наганом и тычет под ребра: «Садись, говорит, экстренно на козлы, держи вожжи». Крик, шум, выбегают за ворота мои сроднички с кольями, с вилами, а он из нагана-то как пальнет, пальнет, лошади-то как хватят и понесли, и понесли… Да-а, пошутил: не чаял я от него и живым вырваться.
После этого случая ни один ямщик не отваживался перечить и ночь-полночь мчал беспокойного седока, не радуясь и чаевым, на которые тот не скупился. К богатым мужикам Ванякин был особенно немилостив. Деревня боялась его как огня, и не было дороги, где бы его не собирались решить, из оврагов не раз вослед ему летели пули, но он только посмеивался и отплевывался подсолнухами: семечки грыз и во время речей, и на заседаниях, и на улице, и в дороге, невзирая ни на мороз, ни на ветер. За крутой характер, за семечки и любовь к быстрой езде деревня окрестила его «Бешеным комиссаром»…
Комиссар крепко хлопнул дверью и от порога поздоровался:
– Мир честной компании.
– Поди-ка, добро жаловать.
Ванякин прошел вперед, бросил на стол объемистый брезентовый портфель, содержимое которого было весьма разнообразно: истертые до ветхости инструкции губпродкома, старые газеты, яичная скорлупа, обвалявшийся кусок сала, рассыпанная махорка.
– Заседаете?
– Заседаем, Лексей Савельич, заседаем… Жизни не рад будешь от этих самых заседаний.
Курбатов разгладил по столу смету с оборванными на раскурку краями и сердито посмотрел на всех:
– Домашний вопрос мусолим. С ямщиком вот маета, никак не урядим.
Загалдели:
– Смешки да хахоньки… Ровно в бирюльки играем…
– Дом ждет.
– Овес, а где его взять, спрашивается?.. Ныне его, овес-то, жаром весь покрутило.
– Ты бы нам, товарищ, резолюцию какую похлеще влепил… Пра!
Председатель покосился на Ванякина, обиравшего с оттаявшей бороды подсолнечную шелуху, и строго зашипел:
– Чшш… Начальнику продотряда, Лексей Савельичу Ванякину, даю полное и решающее слово по текущему вопросу в порядке дня.
Засмеялись:
– Какой это день, вторые сутки дябем.
– Лачим не улачим, ровно мордовску невесту сватам. Овес, говорит, а где его…
– Тьфу, истинный господь… Смех с нами, с дураками.
Ванякин мельком заглянул в смету, подманил Кулаева и ухватил его за концы красного кушака:
– Советску власть признаёшь?
– Пожалей, кормилец, – попятился старик, – у меня семьи двадцать шесть человек… Гону много, тракт большой, ныне ковка одна и та в гроб вгонит… Дело будто заведено, и тянусь по дурости, ей-бо.
– А турецку власть хочешь признать? – вновь спросил комиссар.
Старик помучнел:
– Ладно, тридцать мешков овса, и по рукам… Что мир, то и мы, мы миру не супротивники.
– Пиши, – подтолкнул председатель писаря. – Пиши: деньги по смете, овса общественного по силе возможности.
Писарское перо помчалось по листу договора галопом.
Кто-то вздохнул, кто-то разбудил тишину смехом:
– Давно бы так.
Из Совета Кулаев выскочил, словно из бани, и, держа в обкуренных пальцах копию договора, будто боясь обжечься, бежал улицей и во всю глотку без стеснения поносил комиссара:
– Накачала тебя на мой горб нечистая сила… Чтоб те громом расшибло, чтоб те с кровью пронесло, сукин ты сын!
Ванякин перебирал бумаги и расспрашивал мужиков о житье-бытье. Мужики, поглядывая друг на друга, отвечали осторожно, ровно по тонкому льду шли:
– Да ведь как живем?.. Живем по-советски: керосину нет и соли совсем не видать… Незавидная, товарищ, наша жизнь, одначе на власть не ропщем: планида – власть тут ни при чем, это понимаем.
– Планида-то планида. – Ванякин исподлобья оглядел собрание. – А долго я буду вокруг вас венчаться?
– Еще, кажись, не сватался, а венчаться собираешься…
– Разверстку добром будете платить?
– Мы и не отказывались… Возили, возили, и все не в честь?
– Воженого-то нет.
– Как нет?.. Чисто девки стряпали… Сыпим и сыпим, ровно в прорву бездонную.
– Ругаться будем завтра, – сказал Ванякин, – затем и приехал… Тебе, Курбатов, поручаю созвать к завтрашнему дню со всей волости всех председателей Советов.
От порога кто-то сказал:
– Опять килу чесать… Припевай, Гурьяновна.
Далеко о Хомутове бежала славушка худая: то продработника кокнут, то телеграфные столбы подпилят, то поезд под откос спустят. Дезертиры по селу – из двора во двор. Придерживали хомутовцы и хлебец. Уповая на них, и соседние волости сетовали на порядки и не торопились с выполнением разверстки.С осени в хомутовский комбед подобралась было коренная голытьба. До поры до времени работа велась дружно, пищали зажатые в тиски налогов богатеи, но скоро сами комбедчики, первый раз в жизни дорвавшиеся до легкого хлеба, зажрались. Председатель Танёк-Пронёк к трепаной солдатской шинелишке своей пришил каракулевый воротник, секретарь Емельян Грошев сбросил лапти – напялил лакированные сапоги с калошами. Комбедчики были заклеймены сельской беднотой как «присосавшиеся к ярлыку» и свергнуты. В помещении после них остался искалеченный граммофон, провонявший самогоном, и насквозь просаленный шкаф, жирными пятнами реквизированного сала были забрызганы стены, потолок и папка с бумагами. На их место протискались хозяйственные мужики, но вскоре, за немилость к бедноте, тоже с позором были изгнаны. Комбед последнего состава подобрался и подходящ, да неувертлив – его по каждому делу, как по ровной дорожке, проводили за нос хомутовские чертоплясы.
В избенку Танька́-Пронька́ по вызову Ванякина пришли комбедчики, шестеро местных коммунистов и кое-кто из сочувствующих.
– Чего тебе, Алексей Савельич, рассказывать, – оглядывая собравшихся, пожимал плечами Хохлёнков, – ты сам дальше нашего деревенскую быль предвидишь… Власть на местах, товарищ, она действительно крепкая власть, палкой не сшибешь. Правда, кое-где и пролезли кулаки, но большого вреда от них мы пока не видим. Есть среди них сильно образованные: он тебе и декрет новый растолкует, и в сметах разберется, и бумажку какую хочешь сочинит… Народ у нас около ячейки вьется, и ничего будто, а коснись декрет в жизнь протащить, все боятся, как бы население не рассердилось… А еще скажу то: кто с радости, кто с горя – самогон пьют ведрами, от пьянства глаза лопаются, и народ, известно, в пьяном виде поднимает скандалы.