и, и французы, и немцы… Постоянное чувство опасности – оказаться перед лицом войны – впитано в русском человеке с молоком матери.
И поэтому одно дело – лихое озорство эстрадного певца двадцать пять лет тому назад. И совсем другое – настойчивая попытка подмены и разрушения самой сути того, чем была Великая война 1941–1945 годов для каждого русского и советского человека, попытка настойчиво, упорно транслируемая и ретранслируемая сегодня средствами массовой информации.
Например, российский политик Леонид Гозман считает, что «у СМЕРШа не было красивой формы, но это, пожалуй, единственное их отличие от войск СС». А журналист и писатель Сергей Верёвкин «перепевает» военную песню поэта Михаила Ясеня следующим образом: «Помнят ве´нцы, помнят Альпы и Дунай/Тот похабный изнасилованный май». Михаил Берг, культуролог и публицист, размышляет: «Жаль, что не проиграли войну. Не надо было бы справлять насквозь фальшивый праздник Дня Победы. Да и история у нас была бы иной – нормальной, не инфантильной». Артемий Лебедев, дизайнер и бизнесмен, пишет следующее: «В России есть только один культ хуже православия – культ Дня Победы. Священный трепет, придыхания, особая лексика, слова о памяти, приторная забота о ветеранах – всё это вызывает приступы рвоты». Александр Минкин, журналист, мучимый вопросом «Чья победа?», приходит к следующему выводу: «Может, лучше бы фашистская Германия в 1945‑м победила СССР? А ещё лучше б – в 41‑м. Не потеряли бы мы свои то ли 22, то ли 30 миллионов людей. Это не считая послевоенных “бериевских” миллионов. Мы освободили Германию. Может, лучше бы освободили нас?»
Думаю, что генетический страх войны вообще присущ русскому народу. Я не имею в виду животный страх перед битвой как таковой, я имею в виду экзистенциальное про ощущение того, что такое война.
Послушайте, как изменилась интонация! Всё это – уже утверждения.
Здесь мы заглядываем с вами в «Окна Овертона». Два слова о происхождении самого термина. Джозеф П. Овертон был старшим вице-президентом центра общественной политики Mackinac Center. Он описал некую теорию и разработал конкретную практику того, как совершенно чуждые обществу понятия, обычно вызывающие общественное отвращение и презрение, могут быть внедрены в личное и общественное сознание – в том числе за счёт PR-технологий. Суть идеи – в последовательном повторяющемся манипулировании нашим сознанием, после которого любая дичь и чушь может сначала начать обсуждаться в СМИ и морально, так сказать, легализоваться, а потом, будучи внедрена в законодательную базу, – стать юридически правомерной и общепринятой в государстве и обществе точкой зрения. Таким образом патология превращается в норму. А законным и общественно значимым может стать всё, что пожелает тот или иной хороший политтехнолог, пиарщик или имиджмейкер…
Ну, «невинные» вроде бы на первый взгляд вопросы: а зачем было воевать? а можно было бы без таких жертв обойтись? Ну и ладно бы… как в том похабном анекдоте, где старик-ветеран стоит у ларька, пьёт жигулёвское пиво и морщится, а рядом стоит молодой парень, здоровый такой, и говорит развязно: «Ну что, дед, хуже воевал бы, сейчас баварское бы пили, а теперь пей эту кислятину!»
А может, и правда, лучше бы пили баварское…
Вот так мы и упираемся в «окошечки сомнений» – по шажочку, по реплике, по вопросику, по усмешечке. Я представить себе не могу, что бы сделали с человеком, который сказал что-нибудь подобное насчёт обороны Ленинграда в 1955 или 1960 году. Да даже – в 1970‑х годах. Какой белой вороной он стал бы, сказав такое в стране, потерявшей миллионы людей на страшной войне!
Я уже говорил, что в той войне воевали все – в том числе женщины и дети. У каждого была своя война. Если воевало 30 миллионов человек, то, значит, было 30 миллионов войн – со своей памятью, со своими запахами, со своими страхами, со своими победами, маленькими и большими, над врагом, над собой…
Почему я об этом заговорил?
Потому что получил одно письмо – это не литературное произведение, не повесть, не писательская фантазия, облечённая изящным слогом, а просто письмо обыкновенного ветерана о его военном детстве. Я приведу фрагменты этого письма, для того чтобы мы с вами хотя бы на секунду попробовали встать на его место. На секундочку! И посмотреть его глазами на окружавший его мир, точнее – на окружавшую его войну.
Вот что он пишет:
«Уважаемый Никита Сергеевич!
Я Бройде Семён Иосифович, мне восемьдесят два года, ветеран Великой Отечественной войны, труженик тыла, ветеран труда. Производственный стаж – 63 года. Инвалид II группы. Мне очень обидно слышать и видеть, как многие ведущие западные политики пытаются переписать и исказить историю военных лет 1941–45 годов. Я хочу описать свою жизнь, потому что я был прямо и косвенно участником этих событий. Итак. 1941 год, май месяц. Родители получают комнату… где необходимо было сделать ремонт. И папа отправляет нас – меня, восьми лет, сестрёнку, двух лет, и беременную маму к родителям, на окраину города Гомель, чтобы мама там родила и, когда папа закончит ремонт, мы вернулись бы домой. Когда мы приехали к родителям папы, было очень много родственников, эта окраина называлась “местечко”, там жили мои двоюродные братья, сёстры, тёти, дяди… Там было очень спокойно, и мы весело проводили время.
Но вдруг 22 июня по радио объявили, что немцы напали на нашу страну. Я в то время не понимал, что такое война, и что такое немцы, и какое несчастье это может принести. Но по лицам взрослых, разговорам и слезам можно было понять, что произошло что-то страшное. Буквально через несколько дней нас с мамой отправляют на грузовой машине в Москву, где нас встречает отец. И далее мы уехали в Ярославль. Я слышал от родителей, что немцы стремительно продвигаются по нашей стране, бомбят и уничтожают всё на своём пути. Но тогда я не понимал всей трагедии.
В начале июля папа уходит на фронт, не дождавшись рождения сына. В конце октября комиссар военкомата посоветовал маме забрать всех троих детей и срочно эвакуироваться подальше отсюда, так как немцы были уже под Москвой. Он также сказал ей (я узнал это позже), что немцы не щадят никого, особенно евреев. А то место, где мы были в мае у родителей отца, давно уже было занято немцами. Забегая вперёд, скажу, что в шестидесятых годах я с мамой поехал на машине в Гомель, где жили наши родственники до войны. Ни списаться, ни созвониться не было возможности. И к нашему ужасу, за два дня поисков мы не нашли ни одного из родственников, которые здесь проживали – ни братьев, ни сестёр, ни дедушек, ни бабушек. Никого! Никого здесь не было. В 1941 году их отправили в лагерь смерти Освенцим, и вся наша жизнерадостная весёлая родня, которая трудилась, рожала детей, жила на благо Родины, в один день была сожжена. Их было более пятидесяти человек.
В начале ноября 1941 года мама с грудным двухмесячным ребёнком, сестрёнкой двух лет и мной восьми с половиной лет, сама будучи инвалидом, после перенесённого тифа, решает спасти детей – уехать в эвакуацию на последнем грузовом пароходе, куда знакомые в последний момент посадили нас с незначительными пожитками. И мы отправились вниз по Волге, не зная сами, куда плывём. Мы плыли несколько дней, Волга уже замерзала. Было очень холодно, мы, как и другие, расположились среди ящиков, контейнеров, прямо на полу, поближе к моторному отсеку. Дней через десять наш пароход прибыл в маленький город Сызрань. Дальше он не плыл, и мы шли пешком несколько километров до железнодорожной станции.
На маленькой привокзальной площади скопилось очень большое количество людей – таких, как и мы, с маленькими детьми, старики… Помню, ночью на какой-то путь подали пустой товарный состав из большого количества вагонов. И вся толпа с площади бросилась к составу, многие падали через рельсы, кричали, толкались. На это было ужасно смотреть, практически в полной темноте, так как света не было. Как мы добрались до вагона, я уже не помню. Моей задачей было удержаться за маму и тащить с собой двухлетнюю сестрёнку, чтобы не потеряться. Первой в вагон попала мама, положив на пол завёрнутого брата. Я ей подал сестрёнку, а влезть самому мне не пришлось, так как меня оттолкнули. И когда весь товарный вагон был забит до отказа, я кое-как вскарабкался в вагон.
Мы ехали более трёх с половиной недель. Куда – не знали. Без пищи, без воды, без туалета. Поезд мог идти по 10–12 часов, иногда долго стоял, пропуская военные эшелоны. Если поезд стоял довольно-таки долго, мама и другие женщины, оставляя детей, бежали через все пути добывать пищу. Обменивали золото, часы, платки у местных на еду. Такая же картина была и с водой. Очень часто приходилось на стоянках пить воду прямо из лужи, иногда процеживая её, а иногда и нет. Много воды требовалось, чтобы прополоскать пелёнки. Я стоял у буржуйки и сушил их. Мужчинам и мальчикам туалетом приходилось пользоваться прямо на ходу, никто никого не стеснялся. А когда поезд останавливался, тысячи людей выскакивали из вагонов – мужчины, женщины прямо тут же устраивали туалет. Было много случаев, когда люди, особенно дети, теряли свои вагоны, и поезд неожиданно уходил. И тогда оставшиеся люди навсегда теряли своих родственников, так как поезда уходили в разных направлениях.
Самое страшное было по утрам, когда в степь выносили умерших людей, завёрнутых в отрепье. Их оставляли прямо в поле, хоронить было невозможно, так как земля была промёрзшей, да и времени не было. В конце пути кто-то назвал наш эшелон “эшелоном смерти”.
В конце ноября мы прибыли на станцию Макушино Курганской области. Это был тупик. Тысячи людей выгрузились из вагонов. На улице был мороз более 35 градусов. У вокзала стояло много подвод, ожидавших наш эшелон. Нас посадили на эти подводы и отправили по деревням. Ехали мы 18 километров, укутанные в тулупы. Мама держала в руках подушку, где был завёрнут трёхмесячный брат, а мы с сестрёнкой ехали, прижавшись к ней.