ь намеки на «теневой» фракционный аппарат в недрах нового троцкистско-зиновьевского блока. Наконец, обессилев безответно биться в кулуарах охваченной Сталиным партийной структуры, левые оппозиционеры, ободренные кризисом 1927 года, решили искать опоры в массах. Затишью пришел конец. 9 мая Зиновьев, выступая на формально непартийном собрании, посвященном Дню печати, обратился с апелляцией к беспартийным против партии и ее руководящих органов, тем самым нарушив «все традиции большевистской партии и элементарную партийную дисциплину»[772].
Политика вышла на улицу. Подхватив почин Зиновьева, 9 июня Троцкий выступил на демонстрации, устроенной оппозицией на Ярославском вокзале под предлогом проводов Смилги, получившего ссыльное назначение на Дальний Восток. При этом пылкие обличительные речи лидера оппозиции слушали не только оппозиционеры, но и случайная публика, находившаяся на вокзале. Смысл речей был один: долой сталинскую диктатуру, долой Политбюро. Тысячная толпа, горячие аплодисменты — все это было так близко бывшему кумиру революционной толпы. После этого на июньском заседании Президиума ЦКК Троцкий выдвинул «совершенно неслыханные клеветнические» обвинения партии в термидорианстве[773], как было отмечено в постановлении ЦК — ЦКК.
Обвинения, кстати сказать, были давно «слыханные». Почти два года назад секретарь ленинградского губкома РКП(б) Залуцкий, сторонник Зиновьева, уже открыто выступил с обвинениями сталинского большинства в ЦК в перерождении и термидорианстве. Однако только Троцкому было дано возвысить их звучание до нужного принципиального уровня, достигающего «ушей» политаппарата.
Изначально в исполнении Троцкого обвинение левыми сталинского аппарата в термидоре имело ввиду прежде всего тот процесс в партии, который выразился в росте слоя отделившихся от массы, обеспеченных, связавшихся с непролетарскими кругами и довольных своим социальным положением большевиков, аналогичных слою разжиревших якобинцев, которые стали отчасти опорой и исполнительным аппаратом термидорианского переворота 1794 года.
«Термидор». Это запретное сменовеховское слово с легкой руки левой оппозиции на какое-то время прочно вошло в словесный обиход компартии, утвердилось на страницах советской печати и было подхвачено заинтересованными наблюдателями на Западе. Пестрая братия оппозиционеров рассчитывала дать уничтожающую характеристику сталинскому аппарату с помощью яркого образа давно отгремевшей эпохи. Эмиграция пыталась разгадать зыбкими путями исторических аналогий то невиданное, что вошло в историю со властью Партии. Между тем, метод исторической аналогии, насколько он нагляден и доходчив, ровно настолько и условен, поскольку специфика исторического развития как раз и заключается в том, что оно никогда не повторяет себя.
Троцкий это хорошо понимал, поэтому его раздумья о большевистском «термидоре» всегда сопровождались тучей оговорок и пространными толкованиями эпизодов европейской истории, помогавшими свести исторические концы с его субъективными идеалистическими началами. Троцкий, со свойственным ему полемическим даром и задором политического бойца предложил на суд истории свою талантливую ограниченность. Лично для него революция закончилась и начался «ползучий термидор» с отстранением Ленина от дел и началом триумфа Сталина. «Сталинизм вырос путем разрыва с ленинизмом», — утверждал он[774], намекая на свое узурпированное право быть революционным наследником вождя.
Однако он не мог предоставить никаких серьезных доказательств к тому, чтобы за основу критериев измерения революционности можно было взять интересы и политические амбиции именно его, Троцкого. По ходу гигантских событий, развернувшихся в России с февраля 1917 года, в стороне оказалось очень много политических сил и замечательных лиц, чей бескорыстный общественный идеализм был обижен естественным ходом революционных перемен. За внутрикоммунистической полемикой вокруг «термидора» внимательно следили за рубежом, в частности среди социал-демократической эмиграции. У этих же не было никаких оснований делать поблажку и самому Ленину. Те самые откровения о перерождении партии, бюрократизме аппарата и т. п., которые вдруг посетили Троцкого после 1922 года, гораздо ранее, еще с 1918 года прозвучали как обвинения большевиков в измене социалистической революции и комиссародержавии в исполнении лидеров меньшевизма (и эсеров также), когда Лев Давидович сам пером и мечом яростно боролся с ними.
Троцкий, хоть и с оговорками, но все же до конца верил (обязан был верить), что в СССР, несмотря на бюрократическое засилье, имеется и «диктатура пролетариата» и происходит «социалистическое строительство». Меньшевистским ортодоксальным схематикам была еще менее понятна природа грандиозных процессов, совершающихся в Советском Союзе. Даже будучи изрядно битыми судьбой, безжалостно выбросившей их на задворки революции, они упорно в своем видении пытались исходить из старозаветной марксистской ортодоксии, истолкованной так, что весь свет стоит на пролетариате и буржуазии и более в нем никаких иных чудес нету. Подобная упрямая ограниченность приводила меньшевиков к выводам вроде того, что русская революция, как и французская, носит буржуазный характер и что, следовательно, «термидор» по всем пунктам налицо. Теоретики из «Социалистического вестника» возвещали о перерождении большевиков и о «термидоре» в том смысле, что они, большевики, через нэп ведут буржуазию к восстановлению господства[775]. Известные заявления Сталина в том духе, что социал-демократы «арестовываются у нас», а новую буржуазию «мы допускаем», заставила меньшевиков выйти из себя от негодования, и были признаны ими как циничная формула буржуазного перерождения. «Перечитайте ваши собственные речи! Прислушайтесь к утробному рыку оваций и ругани, несущемуся со скамей съезда, занятых вашими аппаратчиками и чиновниками! Присмотритесь, наконец, к организованным вашими «молодцами» «рабочим депутациям» с пошлейшими подарками… со старорежимными славословиями начальству и проклятиями оппозиционным супостатам и с неизменной просьбишкой о местных «пользах и нуждах» в заключение льстивых речей! Надо поистине сильно «переродиться», чтобы не учуять во всем этом зловонного духа «термидора»[776].
До самого начала коллективизации «Соцвестник» авторитетно рассматривал Сталина как объективного выразителя интересов смелеющей буржуазии. Дескать, Сталин уверен, что буржуазию он поймал и использует в интересах диктатуры, но это то, как мужик поймал медведя за хвост. Д. Далина, который позволил себе отступить от схемы и усомниться в том, что советский режим является системой власти имущих классов и власть по-прежнему остается рабочей, а нэпманов гоняют в Нарым[777], его коллективно заели на страницах «Соцвестника».
Сравнение нэповской буржуазии с медведем, конечно, с головой выдает натурфилософов из меньшевистского лагеря. Это был не медведь, а пресловутая кошка, страшнее которой зверя не было для социал-демократической оппозиции, которая в целом всегда отличалась покорным следованием западнической марксистской доктрине и поразительным непониманием самостоятельной роли государства в принципе, и его господствующего положения в России, в особенности. До того, как на Западе появились первые известия о коллективизации, эсдеки в большинстве были убеждены в том, что их буржуазная «кошка» угрожает съесть диктатуру с потрохами, поскольку диктатура не в состоянии срастись ни с одним классом в силу чудовищного бюрократизма. В конце концов, прогнозировал «Вестник», она окажется неспособной удовлетворить ни один класс населения и будет становиться все более «чужеродным» телом и тем самым подготовит свое падение.
Очевидно, что марксистская доктрина в итоге настолько обессилила меньшевизм и лишила его идеологов элементарных наблюдательных свойств, что для них куда-то пропала вся тысячелетняя история России, где государство и его бюрократия всегда были настолько «органичны» и самостоятельны, что не они, а зачастую общество было вынуждено приспосабливаться к ним.
Троцкий вместе с Лениным сумел дальше оторваться от доктринального марксизма и поэтому сумел быть несколько прозорливее своих социал-демократических коллег по несчастью. Он признавал, что бюрократия и буржуазия являются прямыми конкурентами по отношению к прибавочному продукту и бюрократия ревнивым оком следит за процессом обогащения буржуазных слоев деревни и города[778].
В этом пункте он оказался гораздо ближе к либеральным критикам советского режима, которые проявляли традиционную ясность ума будучи не «у дел» и отсутствием которой они так ярко блистали на политических небосводах семнадцатого года. Революция Милюкова, Керенского, Струве закончилась уже давно, гораздо раньше революции Троцкого и Дана, поэтому их личная беспристрастность и даже безразличность к нюансам борьбы внутри в целом отвратительной им коммунистической верхушки придавали оценкам либеральной эмиграции более масштабный и независимый характер.
Как такового «термидора» нет, — писали милюковские «Последние новости», — сама коммунистическая власть не эволюционирует и либеральные изменения в ее политике в 1921 и 1924–25 годах носят характер вынужденного отступления под мощным социальным давлением крестьянства[779].
В России «термидора» нет, — подтверждало «Возрождение» Струве, — нэп — это фальсификация термидора. «Изменение хозяйственной политики без видоизменения политического режима было лишь тактическим ходом… На смену «коммунизма военного» явился «коммунизм в перчатках»