В то же время Шварценберг был еще более осторожным, чем в предшествующем году. Значительное численное преимущество коалиции, казалось, усилило его беспокойство по поводу трудностей, с которыми было сопряжено командование столь громадной армией и ее продовольственное снабжение. Он был крайне озабочен вопросом безопасности своих протяженных коммуникаций, простиравшихся вплоть до Базеля и противоположного берега Рейна. У него были преувеличенные представления о размере наполеоновской армии и особенно о тех силах, которые пытался сформировать в Лионе маршал П. Ожеро. Шварценберг полагал, что Ожеро может нанести удар в тыл коалиции в Швейцарии. В этой ситуации главнокомандующий сильно противился любому движению вперед. Как он писал своей жене 26 января, «любое движение на Париж в высшей степени противоречит военной науке»[824].
В оправдание главнокомандующего следует сказать, что не он один среди генералов коалиции придерживался подобного взгляда. К.Ф. Кнезебек утверждал, что будет очень трудно добыть продовольствие для армии в окрестностях Труа, через который лежал путь союзников на Париж. Различные корпуса коалиции смогли бы перемещаться по дорогам, ведущим к столице, лишь в северном и южном направлении, так как боковые дороги в это время годы были непроходимы. Поэтому поперечные движения и взаимная поддержка могли в лучшем осуществляться на низких скоростях. В то же время Наполеон имел возможность обеспечить себя продовольствием за счет плодородных земель, лежавших к западу от Парижа, и мог использовать внутренние коммуникации и лучшие поперечные дороги, которые он контролировал с целью концентрации сил и нанесения ударов по неуклюже передвигавшимся колоннам противника. Если бы власть Наполеона оказалась под угрозой, он, несомненно, стал бы драться на смерть. И что давало основания полагать, что французский народ от него отвернется? В конце концов наступать на Париж означало делать ставку на внутриполитическую обстановку во Франции. Не было ли это такой же обманчивой затеей, что и расчет Наполеона в 1812 г. на то, что захват Москвы приведет к подписанию мира[825]?
Взгляды и планы Шварценберга во многом определялись политическими соображениями. По его мнению, наступление на Лангр было средством оказать дополнительное давление на Наполеона и принудить его к миру на приемлемых для коалиции условиях. Даже теперь, за столько лет, Шварценберг так и не понял ни образ мыслей Наполеона, ни его манеру ведения войны. Большое значение имело влияние, которое оказывал на главнокомандующего Меттерних. В ряде случаев в январе 1814 г. он советовал Шварценбергу отложить проведение операций и выждать время для начала мирных переговоров. Назначив А. Коленкура министром иностранных дел и, по-видимому, принимая мирные условия коалиции, переданные ему Сент-Эньяном, Наполеон был открыт для компромисса. Учитывая, что 3 февраля в Шатийоне должен был открыться мирный конгресс, К.Ф. Шварценберг, К. Меттерних и Франц I менее чем когда-либо были склонны наступать через несколько дней после Ла-Ротьера или позволить военным операциям идти впереди политики и определять условия мирного урегулирования. Поскольку главнокомандующий был австрийцем, политические интересы Габсбургов могли незаметно привести к краху военной стратегии коалиции[826].
В то же время Александр I сделал все от него зависящее для того, чтобы подорвать стратегию К. Меттерниха в Шатийоне. Когда в рамках конгресса 5 февраля начались обсуждения, русский делегат граф А.К. Разумовский объявил, что он еще не получил инструкций. Однако в отличие от советов, которые Меттерних давал Шварценбергу, тактику затягивания, применявшуюся российской стороной, нельзя было скрыть, и она быстро вызвала раздражение союзников. К тому времени участники коалиции значительно ужесточили предлагавшиеся ими условия мира. Во Франкфурте они предложили Франции естественные границы. В Шатийоне речь шла уже об «исторических» границах 1792 г. Меттерних лишил Александра I возможности для маневра, представив союзникам меморандум, который ставил их перед выбором: заключать с Наполеоном мир или нет в том случае, если бы он принял эти условия. Этот документ также понуждал союзников решить следующее: если они отвергали Наполеона, следовало ли им выступить в поддержку Бурбонов или придумать, каким образом французский народ мог выбрать себе иного правителя[827].
Столкнувшись с этими вопросами, Александр I оказался без поддержки. Он полагал, что, если бы Наполеон принял условия союзников, то стал бы рассматривать мир просто как временное перемирие и начал бы новую войну при первом удобном случае. Его военный гений и исходившая от него аура делали так, словно в рядах любой армии, которой он командовал, дополнительно действовали десятки тысяч незримых солдат. Пока он восседал на французском троне, многие из его бывших союзников за пределами Франции никогда не поверили бы в долговременность мирного урегулирования. Однако и Англия, и Пруссия желали подписать мир с Наполеоном при условии, что он согласится с возвращением Франции к границам 1792 г. и немедленно передаст коалиции ряд крепостей в качестве подтверждения серьезности своих намерений. Никто из союзников Александра I не разделял мнения, что их армии должны сначала взять Париж, а затем задать французскому обществу рамки того политического режима, с которым коалиция намеревалась заключить мир. Союзником такая политика казалась слишком ненадежной. Участники коалиции менее всего желали поднять народное восстание или оказаться втянутыми в гражданскую войну во Франции. Но если бы режим Наполеона действительно пал, тогда, по мнению Англии, Австрии и Пруссии, единственно возможным вариантом было возвращение на трон Бурбонов — в лице законного главы этого семейства Людовика XVIII[828].
У Александра I идея реставрации Бурбонов не вызывала энтузиазма. Отчасти это являлось простым отражением его невысокого мнения о Людовике XVIII, который провел несколько лет своего изгнания в России и не произвел должного впечатления на российского императора. Александр I не был легитимистом, пожалуй, ему был свойственен некоторый изящный радикализм. Его бабка Екатерина II в свое время стремилась произвести впечатление на Вольтера и Дидро. Александру I нравились рукоплескания Жермен де Сталь, в глазах которой лучшим кандидатом в правители Франции был маршал Бернадот. Александр I сам какое-то время забавлялся тем, что примерял Бернадота на эту роль. Это вызывало раздражение у его союзников и даже породило толки о том, что Александр пытается возвести российского ставленника на французский престол[829].
На самом деле это было не так, Александр I раздумывал о нескольких возможных кандидатурах, в числе которых был и шведский крон-принц. Главным было убеждение Александра I в том, что столь сложное и современное общество как французское могло управляться только таким режимом, который проявляет уважение к гражданским правам и допускает существование представительных институтов. Для своего выживания этот режим также был обязан принять часть революционного наследия. Российский император сомневался насчет того, что Бурбоны, вернувшись к власти, могут выполнить хотя бы одно из этих условий. Как это всегда случалось с Александром I, он был наиболее искренен тогда, когда говорил людям то, чего они не желали слышать. Даже 17 марта он говорил эмиссару роялистов барону Витролю, что рассматривал не только Бернадота, но и Евгения де Богарне и герцога Орлеанского в качестве возможных правителей Франции, которые, в отличие от Людовика XVIII, не были заложниками собственных воспоминаний и не стали бы искать возможности поквитаться за свое прошлое. Российский император поразил Витроля фразой о том, что даже мудро устроенная республика могла бы прийтись Франции ко двору[830].
Больше всего Александр I желал видеть стабильную Францию, живущую в мире с самой собой и со своими соседями. Лучше чем кто-либо другой он сознавал, сколь невероятно трудно было провести российскую армию через всю Европу, и отдавал себе отчет в том, сколь уникальны были обстоятельства, которые делали это возможным. Другой такой возможности могло никогда не представиться. Как Александр сказал лорду Р.С. Каслри в пылу споров, разгоревшихся между союзниками в начале февраля, именно по этой причине Россия требовала не простого перемирия, а мирного урегулирования, устанавливаемого на длительный срок. Именно на этих основаниях Александр выступал противником идеи заключения мира с Наполеоном на любых условиях. Однако та же самая обеспокоенность заставляла российского императора искать альтернативу Бурбонам. В действительности Александр I недооценил Людовика XVIII и подоспел как раз вовремя, чтобы благосклонно принять реставрацию Бурбонов. Но его опасения были небеспочвенны, что впоследствии и показало свержение Карла X, который не годился для уготованной ему роли[831].
Однако после ожесточенных споров с союзниками в течение второй недели февраля 1814 г. Александр I был вынужден сдаться. Начавшие поступать к концу недели известия о том, что Г.Л. Блюхер разбит Наполеоном, только подтвердили тот факт, что России опасно оставаться в изоляции. Российскому императору пришлось согласиться с тем, что в случае реставрации выбор мог пасть только на главу королевского дома Людовика XVIII. Большее значение для Александра I имело то, что ему пришлось смириться с продолжением переговоров в Шатийоне, а также с намерением союзников ратифицировать мир с Наполеоном в том случае, если бы он принял условия возвращения Франции к границам 1792 г. и передачи ряда крепостей союзникам. С другой стороны, и участники коалиции были согласны в том, что если бы Наполеон отказался от предлагаемых условий, тогда война продолжилась бы вплоть до окончательной победы над французским императором. Фридрих-Вильгельм III несколько успокоил уязвленные чувства Александра I, отказавшись примкнуть к Меттерниху, грозившему вывести Австрию из войны в случае отказа российского императора пойти на уступки. Король настаивал на том, что, пока русские участвуют в боевых действиях, королевская армия будет сражаться вместе с ними