Россия распятая — страница 4 из 9

«Дметриус-император»

(1591–1613)

Ю.Л. Оболенской

Убиенный много и восставый,

Двадцать лет со славой правил я

Отчею Московскою державой,

И годины более кровавой

Не видала русская земля.

В Угличе, сжимая горсть орешков

Детской окровавленной рукой,

Я лежал, а мать, в сенях замешкав,

Голосила, плача надо мной.

С перерезанным наотмашь горлом

Я лежал в могиле десять лет;

И рука Господняя простерла

Над Москвой полетье лютых бед.

Голод был, какого не видали.

Хлеб пекли из кала и мезги.

Землю ели. Бабы продавали

С человечьим мясом пироги.

Проклиная царство Годунова,

В городах без хлеба и без крова

Мерзли у набитых закромов.

И разъялась земная утроба,

И на зов стенящих голосов

Вышел я — замученный — из гроба.

По Руси что ветер засвистал,

Освещал свой путь двойной луною,

Пасолнцы на небе засвечал.

Шестернею в полночь над Москвою

Мчал, бичом по маковкам хлестал.

Вихрь-витной, гулял я в ратном поле,

На московском венчанный престоле

Древним Мономаховым венцом,

С белой панной — с лебедью — с Мариной

Я — живой и мертвый, но единый —

Обручался заклятым кольцом.

Но Москва дыхнула дыхом злобным —

Мертвый я лежал на месте Лобном

В черной маске, с дудкою в руке,

А вокруг — вблизи и вдалеке —

Огоньки болотные горели,

Бубны били, плакали сопели,

Песни пели бесы на реке…

Не видала Русь такого сраму!

А когда свезли меня на яму

И свалили в смрадную дыру —

Из могилы тело выходило

И лежало цело на юру.

И река от трупа отливала,

И земля меня не принимала.

На куски разрезали, сожгли,

Пепл собрали, пушку зарядили,

С четырех застав Москвы палили

На четыре стороны земли.

Тут тогда меня уж стало много:

Я пошел из Польши, из Литвы,

Из Путивля, Астрахани, Пскова,

Из Оскола, Ливен, из Москвы…

Понапрасну в обличенье вора

Царь Василий, не стыдясь позора,

Детский труп из Углича опять

Вез в Москву — народу показать,

Чтобы я на Царском на призоре

Почивал в Архангельском соборе,

Да сидела у могилы мать.

А Марина в Тушино бежала

И меня живого обнимала,

И, собрав неслыханную рать,

Подступал я вновь к Москве со славой…

А потом лежал в снегу — безглавый —

В городе Калуге над Окой,

Умерщвлен татарами и жмудью…

А Марина с обнаженной грудью,

Факелы подняв над головой,

Рыскала над мерзлою рекой

И, кружась по-над Москвою, в гневе

Воскрешала новых мертвецов,

А меня живым несла во чреве…

И пошли на нас со всех концов,

И неслись мы парой сизых чаек

Вдоль по Волге, Каспию — на Яик, —

Тут и взяли царские стрелки

Лебеденка с Лебедью в силки.

Вся Москва собралась, что к обедне,

Как младенца — шел мне третий год —

Да казнили казнию последней

Около Серпуховских ворот.

Так, смущая Русь судьбою дивной,

Четверть века — мертвый, неизбывный —

Правил я лихой годиной бед.

И опять приду — чрез триста лет.

Все эти стихи были написаны в последние месяцы 1917 года. Между тем волна всеобщего развала достигла Крыма и сразу приняла кровавые формы. Началось разложение Черноморского флота. Когда я в первый раз при большевиках подъезжал из Коктебеля к Феодосии, под самым городом меня встретил мальчишка, посмотрел на меня, свистнул и радостно сообщил: «А сегодня буржуев резать будут!» Это меня настолько заинтересовало, что, приехав на два дня, я остался в городе полтора месяца. Феодосия представляла в эти дни единственное зрелище: сюда опоражнивалась Трапезундская армия, сюда со всех берегов Черноморья стремились транспорты с войсками и беженцами как в единственный открытый порт.

«Феодосия»

(1918)

Сей древний град — богоспасаем

(Ему же имя «Богом дан») —

В те дни был социальным раем.

Из дальних черноморских стран

Солдаты навезли товару

И бойко продавали тут

Орехи — сто рублей за пуд,

Турчанок — пятьдесят за пару —

На том же рынке, где рабов

Славянских продавал татарин.

Наш мир культурой не состарен,

И торг рабами вечно нов.

Хмельные от лихой свободы

В те дни спасались здесь народы:

Затравленные пароходы

Врывались в порт, тушили свет,

Толкались в пристань, швартовались,

Спускали сходни, разгружались

И шли захватывать «Совет».

Мелькали бурки и халаты,

И пулеметы и штыки,

Румынские большевики

И трапезундские солдаты,

«Семерки», «Тройки», «Румчерод»,[13]

И «Центрослух», и «Центрофлот»,

Толпы одесских анархистов,

И анархистов-коммунистов,

И анархистов-террористов:

Специалистов из громил.

В те дни понятья так смешались,

Что Господа буржуй молил,

Чтобы у власти продержались

Остатки большевицких сил.

В те дни пришел сюда посольством

Турецкий крейсер, и Совет

С широким русским хлебосольством

Дал политический банкет.

Сменял оратора оратор.

Красноречивый агитатор

Приветствовал, как брата брат,

Турецкий пролетариат,

И каждый с пафосом трибуна

Свой тост эффектно заключал:

— «Итак: да здравствует Коммуна

И Третий Интернационал!»

Оратор клал на стол окурок…

Тогда вставал почтенный турок —

В мундире, в феске, в орденах —

И отвечал в таких словах:

— «Я вижу… слышу… помнить стану…

И обо всем, что видел, — сам

С отменным чувством передам

Его Величеству — Султану».

Положение было у нас настолько парадоксальное, что советская власть в городе была крайне правой партией порядка. Во главе Совета стоял портовый рабочий — зверь зверем, — но, когда пьяные матросы с «Фидониси» потребовали устройства немедленной резни буржуев, он нашел для них слово, исполненное неожиданной государственной мудрости: «Здесь буржуи мои, и никому чужим их резать не позволю», установив на этот вопрос совершенно правильную хозяйственно-экономическую точку зрения. И едва ли не благодаря этой удачной формуле Феодосия избегла своей Варфоломеевской ночи.

В те дни в Феодосию прибыло турецкое посольство и привезло с собою тяжелораненых военнопленных. Совет устроил банкет — не военнопленным, умиравшим от голоду, а турецкому посольству. Произносились политические речи, один за другим вставали ораторы и говорили: «Передайте турецкому пролетариату и вашей молодежи… Социальная республика… Да здравствует Третий Интернационал!»

После каждой речи вставал почтенный турок в мундире, увешанном орденами, и вежливо отвечал одними и теми же словами: «Мы видим, слышим, понимаем… и обо всем, что видели и слышали, с отменным чувством передадим Его Величеству — Султану».

Между тем борьба с анархистами шла довольно успешно, и однажды феодосийцы могли прочесть на стенах трогательное воззвание: «Товарищи! Анархия в опасности: спасайте анархию!» Но на следующий же день на тех же местах висело уже мирное объявление: «Революционные танц-классы для пролетариата. Со спиртными напитками».

Анархия была раздавлена. Но помню еще одну запоздалую партию анархистов, прибывшую из Одессы, уже занятой немцами. Они выстроились на площади с огромным черным знаменем, на котором было написано: «Анархисты-Террористы». Вид они имели грозный, вооружены до зубов, каждый с двумя винтовками, с ручными гранатами у пояса. Одна знакомая по какой-то совершенно непонятной интуиции подошла к правофланговому и спросила: «Sind Sie Deutsche?» — «О ja, ja! Wir sind die Freunde!».[14] Через несколько дней германские войска заняли город.

Таковы были комические и бытовые гримасы тех дней, но они только углубляли трагические впечатления и патетические переживания тех дней, которые я старался передать в стихотворении:

Молитва о городе

(Феодосия — весной 1918 г.)

С.А. Толузакову

И скуден, и неукрашен

Мой древний град

В венце генуэзских башен,

В тени аркад;

Среди иссякших фонтанов,

Хранящих герб

То дожей, то крымских ханов:

Звезду и серп;

Под сенью тощих акаций

И тополей,

Средь пыльных галлюцинаций

Седых камней,

В стенах церквей и мечетей

Давно храня

Глухой перегар столетий

И вкус огня;

А в складках холмов охряных —

Великий сон:

Могильники безымянных

Степных племен;

А дальше — зыбь горизонта

И пенный вал

Негостеприимного Понта

У желтых скал.

Войны, мятежей, свободы

Дул ураган;

В сраженьях гибли народы

Далеких стран;

Шатался и пал великий

Имперский столп;

Росли, приближаясь, клики

Взметенных толп;

Суда бороздили воды,

И борт о борт

Заржавленные пароходы

Врывались в порт;

На берег сбегали люди,

Был слышен треск

Винтовок и гул орудий,

И крик, и плеск,

Выламывали ворота,

Вели сквозь строй,

Расстреливали кого-то

Перед зарей.

Блуждая по перекресткам,