Наш разговор начался с традиционной чашки кофе и постепенно перешел к больной для Давлета Чантовича теме — жизни и смерти Нестора Лакобы. Обращение к далекому прошлому, 30-м годам, облегчало то, что у него на руках находились наброски моего очерка «Посланник из прошлого». В нем нашли отражение эпизоды из жизни Н. Лакобы, ставшие мне известными от местного историка С. Лакобы. Очерк был испещрен пометками Давлета Чантовича. Они и стали предметом обсуждения.
В его рассказе образ Нестора Аполлоновича приобретал все более одушевленные черты. Как и большинство большевистских вождей раннего социализма, Лакоба был выходцем из народа, жил его интересами и отдавал ему себя без остатка. К средине 30-х годов он, как и близкие ему по духу творцы революции, начал задыхаться в тисках властной бюрократии, и потому был обречен стать одной из ее жертв.
27 декабря 1936 года после совещания в ЦК КП(б) Грузии, поддавшись на уговоры матери Л. Берия (1 — й секретарь Закавказского крайкома ВКП(б), Лакоба отправился к нему на ужин. Нестор словно чувствовал нависшую беду, фаршированную рыбу ел без аппетита, с трудом дождался, когда подошло время отправляться в театр. Не досидев до конца спектакля, возвратился в тбилисскую гостиницу «Ориент».
Острые боли в желудке не прошли, через несколько часов «несгибаемого Нестора» не стало. Перед отправкой его тела в Сухум с ним пришли проститься Берия с женой и положили к ногам покойного венок, с надписью: «Близкому другу — товарищу Нестору. Нина и Лаврентий Берия».
В Абхазию доставили не тело Лакобы, а его оболочку. Тбилисские хирурги из больницы имени Камо после вскрытия тела удалили не только все внутренности, а и вырезали гортань с венами, чтобы невозможно было обнаружить следы яда. На родине искренне оплакивали «нашего Нестора», спасшего абхазское крестьянство от варварской коллективизации и оставившего на свободе бывших князей, получавших пособия от власти.
В начале февраля 1937 года «близкий друг» Берия вскрыл в Абхазии разветвленный «заговор», во главе которого стоял покойный Лакоба. Сталин, хорошо знавший Нестора, промолчал, и тогда «меч НКВД» принялся безжалостно рубить невинных. В ходе так называемого следствия было «установлено», что «обер-бандит Лакоба в сговоре с другими бывшими партийными руководителями республики создал контрреволюционную, диверсионно=вредительскую, шпионскую, террористическую, повстанческую организацию в Абхазии».
Повальные аресты покатились по Абхазии. В числе арестованных оказались жена Лакобы — Сария, его 14-летний сын Рауф и Давлет Чантович. Палачи — следователи Б. Кобулов и Г. Хазан пытками заставили юношу «сознаться» в том, что он «создал антисоветскую террористическую группировку в сухумской школе, занимался вместе с членами этой группировки клеветническими измышлениями и имел террористические намерения в отношении товарища Берии».
То, что испытал бедный Рауф и десятки других несчастных жертв репрессивной машины, перенес на себе Давлет Чантович. Мне и братьям Читанава понадобилось немалое мужество, чтобы выслушать его жуткую исповедь-историю. Пальцы Давлета Чантовича нервно теребили скатерть на столе, голос временами срывался.
— Этот конвейер пыток НКВД и те нечеловеческие муки, что пришлось перенести мне и тысячам невинных, невозможно ни забыть, ни вытравить из памяти. Даже сейчас в глубине каждой моей клеточки живут ужас и боль от «бутылочки», когда тебя заставляли часами сидеть на горлышке бутылки, задыхаться в «шкатулке» — шкафу, где сутками держали без сна и еды, «играть на рояле», когда твои пальцы крошили ящиком письменного стола и прочих «изобретениях» садистов — следователей. Самым тяжелым был не страх перед допросом и боль во время пыток, а изматывающее, вытягивающее из тебя все жилы, ожидание.
Да, да! Ожидание! — Давлет Чантович зябко повел плечами и продолжил:
— Заканчивался день, и ожидание становилось невыносимым. После вечерней баланды и отбоя, в тюрьме ненадолго наступала тишина. Думаете, кто-то мог уснуть? Не верьте! Брехня! Даже с самыми крепкими нервами не спали, а ждали, когда наступит этот, будь он трижды проклят, час дьявола!
За стенами тюрьмы они, еще не отмеченные печатью «враг народа», спали крепким сном, а в кабинетах следователей просыпался сам дьявол и готовился к кровавой пляске. Он и его подручные проверяли, как привинчены к полу табуретки, предусмотрительные были заразы, боялись, что найдется отчаянный смельчак и хватит ею по оловянной башке. Ржали, когда выгребали из шкафа пустые бутылки, выбирая подходящую для «наседки». Всего не перечесть, что рождалось в воспаленном сознании палачей.
Каждый из нас — «врагов народа» прошел свою дорогу в энкавэдэшный ад. Начиналась она глубокой ночью с топота ног конвоя и лязга засова. В тот миг вся тюрьма замирала, и когда хлопала дверь соседней камеры, предательская слабость разливалась по истерзанному телу. В ту ночь приходила очередь другого и гаденькое чувство облегчения, что пронесло, заглушало в тебе муки совести…
Давлет Чантович прервал рассказ, отвел глаза в сторону и глухо произнес:
— Не судите тех, кто прошел через мясорубку НКВД. Все мы люди, и все хотим жить. Вопрос всегда состоял в цене, а эти мерзавцы: Берия, Рухадзе, Гоглидзе и палачи экземпляром помельче знали на каких струнах человеческой слабости сыграть. В их дьявольском спектакле все роли были заранее расписаны, и не имело значения, виновен ты или нет, если «вписывался в схему очередного контрреволюционного заговора», то должен «признать свою вину». То, что они творили с нами в тюрьмах и лагерях, для них, как для дровосека рубка леса, охотника — травля зверя, стало обыденным делом. В нем были свои непревзойденные «мастера». Душегуб Малюта Скуратов им в подметки не годился.
Один такой попался и мне. После того, как в Тбилиси им не удалось «сломать» меня и «выбить» показания на Нестора, погнали этапом в Москву, На последнем допросе в Тбилиси Гоглидзе припугнул, что я пожалею, когда за меня возьмутся настоящие мастера. Так и сказал:
«У них даже покойники, если надо, поют!»
Грешным делом, подумал, на «понт берет» и страшнее того, что было, вряд ли будет. Ошибался, и еще как, тбилисские палачи перед живодерами с Лубянки просто шпана подзаборная.
В Москве со мной долго не церемонились, сразу взяли в оборот, камеры ведь не резиновые, а «конвейер», штамповавший дела на «врагов народа», не допускал простоев. На шестой или седьмой день, точно не помню, в тюрьме все дни одинаковы, привели меня в кабинет к следователю Хвату. Другого такого мучителя в живодерне НКВД не найти.
Стою, еле на ногах держусь, на прошлом допросе они перестарались. Хват ужин закончил, аккуратненько накрыл газеткой «Правда» блюдце с бутербродом, накрахмаленным платочком губки вытер и затем настольную лампу в харю мне ткнул. Долго смотрел в глаза, понял, что «разговор» с ходу не получится, решил мой язык, как следует, «почесать», кивнул головой двум «кочегарам», чтобы они поработали. Те принялись меня по полной программе обхаживать. Хват сначала газетку почитывал, потом, видимо, надоели мои вопли, поднялся, стал по кабинету прохаживаться и на часы поглядывать. Пытки и те у них по порциям выдавались. Затем подошел к секретарю и о рыбалке заговорил, дальше ничего не помню, отключился. Ошибочка в их расчетах получилась, то ли не туда ударили, то ли с дозой переборщили, а может, я подвел, слабоват оказался. Очнулся, перед глазами Хват с газеткой плывет. Услышал мой стон, отложил в сторонку, глянул, понял, что толку от меня не будет, и распорядился отправить в камеру. А я, натура моя вредная, говорю:
— Алексей Григорьевич, что-то сегодня я у вас не задержался.
А он с ухмылкой;
— Нехороший ты человек, Кандалия, столько времени у занятых людей забрал. Ну, ничего, завтра всю порцию с лихвой получишь.
— Вот такие у них были «мастера». Это сейчас легко говорить, а тогда, — Давлет Чантович поежился. — Нет! Такое невозможно описать и передать даже самыми жуткими словами. Они ничто по сравнению с тем, что творилось в кабинетах этих палачей!..
Он смолк, пальцы сжались в кулаки и с губ еле слышно прозвучало:
— Они и сейчас, когда наступает ночь, звучат во мне и терзают! Эти нечеловеческие крики, стоны и мольба замученных жертв. Хруст сломанных костей и треск рвущейся на куски кожи. Рев, истеричные вопли и мат мучителей, озверевших от нашей пролитой крови. Дробь пишущей машинки, и тихий шелест накрахмаленной блузки секретаря-машинистки…
Если бы только стены тюрем могли заговорить, то это был бы самый страшный рассказ. Об этом писали Солженицын с Шаламовым, то чистая правда. Но никакие слова не могут передать того, через что прошли мы — живые и мертвые. И если нашелся бы композитор, который сумел бы передать те наши немыслимые страдания и ту невыносимую боль, то это была бы самая чудовищная музыка, которую когда-либо слышал смертный, — завершил свою исповедь Давлет Чантович и ушел в себя.
В кафе надолго установилась тягостная тишина. За окном морская волна, шурша галькой, о чем-то перешептывалась с берегом. Изумрудную гладь сухумской бухты морщили десятки рыбацких лодок. Водные мотоциклы взрывались фонтанами хрустальных брызг у причалов санатория «Сухумский». В туманной дали у иссиня-фиолетовой кромки морского горизонта легкокрылыми чайками скользили пока еще редкие в этих местах яхты. После изнурительной летней жары небо, умытое короткими грозовыми дождями, завораживало нежными красками. Легкий бриз, шаловливо поигрывая шторами на окнах, беззаботно теребил седые пряди на голове Давлета Чантовича. Сам он — этот посланник из прошлого и его невероятная исповедь-история потрясли нас.
— М-да, Давлет Чантович, прокатилась по вам советская власть безжалостным катком. И откуда только у вас нашлись силы выдержать 17 лет тюрем и лагерей ГУЛАГа? — решился нарушить затянувшееся молчание Вячеслав Читанава.
— Слава богу, что нам не пришлось жить в то проклятое время, — заметил Савелий Читанава.
Давлет Чантович встрепенулся, в глазах промелькнула тень, и в следующую секунду он взорвался: