ный человек «для надзора за чистотою на больших улицах и по проезжим переулкам». Мусор полагалось вывозить «за Земляной город в поля вдаль».
Грозные слова о чистоте приходилось периодически повторять. В 1722 году выходит «Инструкция Московской полицмейстерской канцелярии». Жителям Первопрестольной указывали «на реках на Неглинной и Яузе никакого помету и сору бросать не велеть и того смотреть накрепко, и чтоб на улицах никакого помету и мертвечины не было». Горожанам полагалось убирать мусор и чинить булыжные мостовые «утром рано, покамест люди по улицам не будут ходить, или ввечеру». Нарушителей собирались штрафовать и бить батогами. Внимание было приковано и к уличным торговцам: «Носили бы белый мундир и наблюдали бы во всем чистоту».
Эпидемии в довольно скученном и тесном городе распространялись очень быстро. Упоминавшаяся выше инструкция призывает жителей «объявить, ежели у кого в домах от чего Боже сохрани, моровая язва и прочая прилипчивая болезнь явится». Для осмотра больных посылались врачи, «дабы те болезни не размножились». Волна «морового поветрия» обычно начиналась на Балканах или в Восточной Европе, а потом попадала в центральную Россию. Не последнюю роль играло участие России в военных конфликтах – так, после Полтавской битвы чума вспыхнула в Польше, затем переместилась в Скандинавию, и Петр в лице болезни нашел врага «опаснейшего, нежели шведские армии»[7]. Часть русских войск затем отправилась в Прибалтику, где болезнь выкашивала население Риги и Ревеля. Сообщения о чуме часто попадали на страницы газеты «Ведомости». В 1705 году россиянам сообщали, что «в Ярославле сто пятьдесят человек в одной ночи умерли». В 1710–1711 гг. чума фиксируется в Киеве, Чернигове, Пскове. Власти реагировали довольно оперативно: армейские части располагали на достаточном расстоянии друг от друга, а в городах (в том числе Москве, Коломне, Калуге, Туле и Твери) учредили заставы. Всякий путник должен был показывать документы и подорожную, а если путешественник следовал из города, где свирепствовал мор, то его не пропускали вообще. «А кто тайно проедут, и таких имать и вешать». Письма из «чумных» мест полагалось несколько часов держать «на ветре», а затем окуривать можжевеловым дымом. Болезнь затем возвращалась в южные губернии в 1718–1719 годах. С началом эпидемии полагалось учреждать круглосуточные заставы на въезде в города, а дома, куда проникла болезнь и где не осталось никого живого, сжигать вместе с вещами («со всем, что в оных есть, и с лошадьми и с скотом, и со всякой рухлядью»). Самая страшная волна чумы придет в Москву в 1770-е годы. Чувство страшной растерянности от ожидания болезни передал Пушкин:
Царица грозная, Чума
Теперь идет на нас сама
И льстится жатвою богатой;
И к нам в окошко день и ночь
Стучит могильною лопатой…
Оспа тоже не щадила людей. От нее в 1719 году умер Петр Петрович, сын первого императора от Екатерины I. Ему едва стукнуло три года. Оспа в 1730 году забрала жизнь Петра II, последнего мужского представителя династии Романовых по прямой линии. Прививки получили распространение только с конца 1760-х годов, при Екатерине Великой. Оспа чрезвычайно уродовала спасшегося человека. Оноре де Бальзак в «Герцогине де Ланже» приводит слова одной из героинь: «…Оспа для нас, женщин, та же битва при Ватерлоо. Только тут мы узнаем, кто нас истинно любит». От болезни пытались спастись с помощью довольно странных обрядов. Детей наряжали в праздничную одежду, отправляли их к больному, заставляли кланяться и приговаривать, обращаясь к невидимой женщине: «Оспица-матушка, прости нас, грешных!» Затем больного полагалось три раза целовать[8]. Интересный способ избавления от эпидемий приводит Лажечников в романе «Ледяной дом», посвященном, правда, уже 1740-м годам: «Девки запахивают нить кругом слободы; где сойдется эта нитка, там зарывают черного петуха и черную кошку живых. Впереди идут две беременные бабы, одна, дескать, тяжела мальчиком, а другая – девочкою. Немочь будто не смеет пройти через нить». Малярию (ее называли «трясухой», «лихоманкой») в XVIII веке лечили хиной, но снадобье было дорогим, и пользоваться таким лекарством могли только представители высших слоев. Простой народ практиковал обряды и заговоры. На севере подходили к осине со словами: «Осина, осина, возьми мою трясину».
Из опасных болезней в петровской Руси было распространено бешенство. С. Н. Шубинский пишет о ранней истории Петербурга, что «окрестные села изобиловали волками, дерзость которых доходила до того, что, например, в 1714 году они заели двух солдат, стоявших на часах у Литейного дворца, а немного спустя, на Васильевском острове, у самых ворот дома князя Меншикова, загрызли одну из его прислуг». В бумагах времен Анны Иоанновны находим, что «множество непотребных собак в городе бегают и бесятся».
VКак выглядели и во что одевались
Бритье бород и перемена платья
Петр, берясь за переустройство кафтана и рубку бород, старался нивелировать разницу между иноземцами, в те дни все активнее прибывающими в Царство Русское, и автохтонами. Романову мыслилось, что надобно сделать, чтобы пришельца нельзя было отличить от местного, чтобы заезжий иностранец не был предметом шуток, на него перестали удивленно указывать пальцем, хихикая в бороду.
Но царская инициатива, спускаясь на ступень вниз, в народном мнении преломлялась через канон и традицию. Немало пришлось пролить пота государевым людям, исполняя поручения монарха по перемене внешнего вида россиянина. Бородач в длиннополом кафтане видел в своей внешности «мерило праведное», маркеры благочестия, отнять которые у него может не кто иной, как Антихрист. Вся эта сохраненная в неизменном состоянии комплектация одежды и привычек была для православных признаком превосходства над «лютерами и прочими еретиками». Петр понимал, с каким трепетом московит относился к ощущению собственной праведности, чувству превосходства над отступниками-латинянами и грешниками-лютеранами. С тем большей энергией он буквально впихивал сопротивляющегося в новый костюм, а тех, кто по «замерзелому своему стыду» или «упорству» в этот облик вписываться решительно отказывался, опоясывал налогами и направлял привычки старого мира на службу новому регулярному порядку.
Насильственное брадобритие
Сознание жителей христолюбивой, богобоязненной Московии было полностью традиционным. Обряд определял мировоззрение, из православного мироощущения вырастала культура, в свою очередь строго регламентировавшая быт. Неотъемлемым традиционным атрибутом взрослых мужчин была, разумеется, борода. Отказ от ее ношения был равносилен клятвопреступлению, ереси. На Стоглавом Соборе 1550 года всех бреющих свой символ чести решили подвергать анафеме. Немудрено, что в повседневной практике вопрос брадоношения был одним из животрепещущих. У обыкновения отпускать длинную растительность на лице можно отыскать два истока: с одной стороны, еще дохристианская Русь помнила мужественных ратников с завидными бородами, заплетенными в косы, украшенными разнолико, лентами и металлическими вставками, о чем мы читаем у Ибн-Хаукаля (X век) и Идризи (XI век). Причем растительность играла не демонстрационную роль, а сакральную: так, известно об обычае «завивания Б. (бороды. – Прим. авт.) из последних колосьев на поле мифическому богу Волосу, а затем и Илье, св. Николаю и даже И. Христу». Другой же исток обнаруживается в традиции восточной Церкви, заповедовавшей держать бритвенный инструмент как можно дальше от мужского лица, ведь приложившего могли запросто уличить в содомии. Таким образом, пышная борода воспринималась не иначе, как доказательство верности отцовской традиции, а не привязанность скоротечной моде.
Борьба с лицевой растительностью, в частности, фискальные меры как запретительный инструмент к тому моменту уже не раз встречались в мировой практике. К запретам и ограничениям прибегали английский король Генрих VIII в 1535 году, а затем его дочь Елизавета I. Во Франции также имелся прецедент споров из-за густых бород: кардинал Карло Борромео в 1576 году попытался полностью запретить духовенству отращивать длинную растительность на лице, издав пасторское послание соответствующего содержания. В русских землях о брадобритии впервые заговорили в правление великого князя Василия Ивановича: тот, чтобы казаться своей молодой жене Елене Глинской свежее, не щадил свой пышный атрибут чести. Православный люд смотрел на это не без удивления, и, что понятно, не без неприятия. Взявший в руки бритвенный инструмент Борис Годунов удостоился той же участи в народной молве. Хорошим маркером общественного мнения того времени служит то, что оправдывающиеся за убийство Лжедмитрия москвичи объясняли свой поступок удивительным фактом: самозванец со своим окружением брился.
В 1705 г. был обнародован указ «О бритье бород и усов всякого чина людям, кромя попов и дьяконов, о взятии пошлин с тех, которые его исполнять не захотят, и о выдаче заплатившим пошлину знаков». Обычай, пустивший на Руси глубокие корни, приготовил для осмелившихся выкорчевать его многочисленные трудности. Именно поэтому государь принялся за дело безжалостно, буквально схватив старую Московию за плечи, и двумя ловкими движениями подручных солдат отсек от нее сверху бороду, а снизу – длинную полу кафтана. Стране оставалось только издавать неразборчивые звуки, то ли похожие на бессмысленное бормотание, то ли на ропот. У государя не было ни малейшего желания уступить в этой борьбе. Сопротивление со стороны набожного люда было колоссальным. Рушился огромный конструкт многовекового сознания, где слипшиеся кирпичики отдельных традиций настолько комфортно и привычно себя чувствовали рядом, что вынимать даже один приходилось с заметным усилием.
Сказанное выше не является преувеличением, даже наоборот. Самодержец не гнушался ножничного инструмента в руках, с увлечением осваивая ремесло брадобрея и портного: резал бороды, усекал кафтаны. Иногда ему содействовали шуты, что добавляло всему действу атмосферу абсурда и обреченности для «жертв» царской политики. Государево око не упускало ни единого старомодного лица и русского платья: бояр вылавливали из саней, применяли силу. За всем этим с интересом и хохотом смотрели почти что главные инспираторы процесса – иностранцы: немцы, французы, шведы. Все эти сцены с демонстративными расправами над одеждой, заливающимися смехом иностранцами, шутами, острыми лезвиями выглядели порой не смешно, а скорее гротескно.