Россия в глобальном конфликте XVIII века. Семилетняя война (1756−1763) и российское общество — страница 39 из 78

.

В Британии уже с начала XVIII в. публикуются life and adventures («жизнь и приключения») в том числе рядовых солдат в расчете на интерес читающей общественности. У нас личное не выносится на публику за почти полным пока отсутствием таковой[512]; в адресованных родным и потомкам документах автор не видит в себе публичную фигуру и, даже будучи президентом Военной коллегии, как Н. Ю. Трубецкой, умудряется упоминать о войне только в связи с личным пожалованием[513].

И наоборот, если адресация выходит за рамки частной, личное из текста исчезает. Капитан Мордвинов переписывал свой «Маршрут Четвертого Гренадерского полка» для продажи: в конце его стоит цена 2 р. 20 коп. Сложно сказать, продал ли и на кого рассчитывал (окрестных помещиков? однополчан?), но сам расчет свидетельствует, что сухие таблицы с названиями мест, количеством пройденных миль и переписанными официальными реляциями, из которых состоит его «Маршрут», предполагались интересными для стороннего читателя, тогда как частные подробности – нет. «Свою войну» позволяли себе описывать только в письмах и позднейших мемуарах.

Имена и отчества «братцев», дядюшек, крестных и благодетелей, которыми рябит почти каждое письмо, свидетельствуют о референтной роли неформальных социальных связей. Язык иллюстрирует неразвитость отвлеченных коллективных представлений, пока только формирующиеся: в личных текстах этой эпохи редко попадаются абстрактные понятия «отечества», «России», «народа», с которым соотносил бы себя автор. Подобная лексика ограничена военной и дипломатической элитой, ощущающей себя представителями страны, как в переписке братьев Паниных, где речь идет о «любви к отечеству» и «добродетелях его народа», или в разговорах с иностранными дипломатами в Константинополе кн. Г. И. Шаховского: Россия «во всем не уступит европейским народам, нечто и преимущество взять может»[514].

В остальном коллективная идентичность военных авторов соотносится с армией. Она воплощение регулярности, ее уставы применяются к гражданскому праву; история и страны, и своей собственной жизни оценивается по ее достижениям. Экспедиционная Заграничная армия, на годы оторванная от России, представляет собой замкнутый коллектив, по нашим меркам небольшой: после битвы при Цорндорфе, например, в главной армии вместе с легко раненными всего 30 тысяч человек. Конечно, мы должны отдавать себе отчет в обманчивости не только слов, но и цифр, коль скоро и вся имперская столица к середине XVIII в. насчитывает всего около 70 тысяч населения. Однако все же армия может уместиться на одном поле и в одном лагере; здесь много родственников, не возбраняется и даже приветствуется практика их «сослужения»[515] в одной части, причем не только офицеров, но и нижних чинов. Все знают всех, здесь занимают деньги, делятся новостями и провизией, завязываются дружеские связи, которые остаются действенными и после войны среди бывших «однополчан»[516].

Если у нижних чинов Российской императорской армии (РИА) основу социальной идентификации обеспечивает солдатская артель, то для офицеров эту роль играет полк, также компактное сообщество: численность армейского полка даже до походных потерь обычно была меньше штатной и редко превышала 2000 человек, а к концу тяжелой кампании 1758 г., например, по многим пехотным полкам в строю оставалось менее 500 человек. «Маршрут» капитана Я. Я. Мордвинова свидетельствует в этом контексте о принадлежности к армейской элите гренадерского полка; «полковую» идентичность обнаруживает и «Журнал курского помещика Володимерского пехотного полку капитана» И. П. Анненкова[517]. Постоянно фигурируют «наша армия», «наша кавалерия», «наш корпус», «наш полк» и просто «наши»[518]. Как и в Западной Европе, «частные в современном понимании дневники пересекались с полковыми, повествователь <…> говорил за коллектив»[519]: авторское Я у Мордвинова скрыто за полковым, фигурируют безличные конструкции («в Кениксберхе по квартирам»). Субъектность появляется только с окончанием войны, однако и тут автор пишет о себе в третьем лице (после отставки «капитан Яков Мордвинов и Алексей Ладыженской поехали из Москвы»[520]).

Колебания в том, от какого лица говорить, вообще характерны для этой переходной эпохи[521] и отражают фундаментальные перемены в гносеологии и антропологии, когда по мере складывания «все более тесных связей между истиной и наблюдением… письменное высказывание от первого лица становится все более важным средством для установления и подтверждения истины»[522]. В то время как у Мордвинова сообщаемое в безличном дневнике подтверждается ссылками на официальные тексты – истину авторизованную и «апробованную». Играет роль и сама манера войны, поскольку и тактические передвижения, и ведение огня возможны только коллективно. На марше, и в баталии человек с ружьем – часть строя или фрунта. Линейная тактика не видит отдельного солдата или офицера; ее парадокс в том, что плотные массы войск ухудшают шансы на выживание одного человека в них, более уязвимого для ружейного и артиллерийского огня, но улучшают для армии в целом. По политике местоимений видно, что Я появляется там, где человек оказывается вне строя. Пока поход или баталия идут своим регулярным чередом, пока пишущий находится в составе боевых порядков, он обычно описывает происходящее как коллективное действо: «нас атаковали», «мы маршировали». Все меняется, когда «меня ранели» или я очнулся оглушенный и оставленный на поле боя (в последнем случае это уже прусский офицер): «Напал на меня такой страх, что я, отнюдь не сознавая себя, оставил шпагу»[523].

Неразвитость отвлеченных понятий сказывается и на восприятии времени: все происходит здесь и сейчас, на личном уровне нет переживания времени как исторического, случившееся на военной службе распадается на отдельные эпизоды; и на восприятии пространства: русские «мысленные карты» не подразумевают абстрактного географического пространства; в солдатских песнях Хотин мешается с Кюстрином, Прут – с Пруссией, в письмах офицеров немецкие названия местностей перевирают как могут. Даже квартирмейстеры ориентируются не по картам, а непосредственно на местности; отсюда важность информации от местных жителей: «Кои же деревни не названы, то затем, что жителей во оных не найдено»[524], – говорится в маршруте кампании РИА 1757 г. в Восточной Пруссии. Тут тоже сказываются особенности ведения тогдашней войны, которая распадалась на серию кампаний, а движения армии представляли собой не единый фронт, а поход по ограниченной территории вдоль линий коммуникации.

И в личных документах, и в послужных списках речь чаще идет не о «войне», а об отдельных «походах». Это не российская особенность: в сознании современников существует лишь череда кампаний и идущих параллельно друг другу войн – «Французская и индейская», «Померанская», «Фантастическая». Для немцев она «Силезская», для англичан «Немецкая», для русских «Прусская»… «Семилетней» война станет лишь с 1780‐х гг. с подачи ее участников, историков Г. Ф. фон Темпельгофа и И. В. фон Архенгольца, а ее мировой характер будет осознан еще позже.

Свидетельства о военных походах родственны «хождениям», самым старым русским эго-документам, популярным и в XVIII в. «Походом» именуются не только военные, но и, к примеру, паломнические путешествия[525]. Если жизнь осознается как путь, то война – как «маршрут», «похождение», где события привязаны к перемещению в пространстве. Не случаен в «похождениях» и подтекст особенно любимых армейскими офицерами авантюрных романов. Для описания собственных драматических переживаний на войне используется слово «приключение» («еще данашу вам а своем приключени»[526]). Вслед за вышедшим впервые на русском языке в конце войны, в 1762 г., и многократно переиздававшимся романом Дефо «жизнь и приключения» становятся, как свидетельствует пример А. Т. Болотова, в России моделью для автобиографического нарратива; отсюда происходят романтизированные жизнеописания второй половины века, «гистории» «по причине приключающихся странствий»[527].

ПИСЬМА. СЕМЕЙНЫЕ СТРАТЕГИИ И «ЖЕНСКОЕ ЛИЦО» СЕМИЛЕТНЕЙ ВОЙНЫ

Какими бы лапидарными ни были личные журналы, но и они для этой эпохи – счастливая случайность. Если что-то можно искать в архивах целенаправленно, то письма. Хотя на эту эпоху и их сохранилось немного, особенно писем собственно с войны. Характерным примером может служить архив Прозоровских. Будущий мемуарист генерал-фельдмаршал А. А. Прозоровский придавал Семилетней войне огромное значение в своей жизни, но журнал начал вести только с 1768 г. Не представлена и корреспонденция той эпохи: Прозоровский был еще не женат, сохранилась же только переписка с женой[528].

Переписка дружеская имеет место, но этот жанр только находится в становлении[529]. Силой вещей в личных архивах прежде всего оказывается переписка семейная. Она дает среди прочего шанс услышать голос «женских персон»[530] этой эпохи. У нас есть свидетельства дам придворного общества – тогдашней великой княгини Екатерины Алексеевны или Е. Р. Воронцовой (Дашковой), но, в отличие от «кавалерист-девиц» из Пруссии, Франции или Австрии