вдвое[550]), и из местностей, примыкавших к театру военных действий в Пруссии, Польше, а также в остзейских губерниях России и Петербурге. Тогда как на далеком Урале, например, в то же «время то само было для пищи великое довольство <…> все дешево и довольно»[551].
Так как расходы армии за границей приходится оплачивать золотом и серебром, из внутреннего оборота выводится огромное количество соответствующей монеты. В. В. Фермор озвучивает в доверительной беседе с австрийским представителем то, что думают многие: «Уверен, эта война нанесет России огромный вред. Стóит лишь посчитать, сколько миллионов рублей остается в здешних землях, тогда как нет никого, кто вложил бы что-нибудь в наши»[552]. И в исторической памяти «Прусская» война остается как «извлекшая из недр России несметные миллионы денег»[553].
В масштабах всей страны финансовые нагрузки приводят к повышению налогов и недостатку казенных средств. Последнее зримо выражается в приостановке некоторых дорогостоящих строительных проектов Елизаветы Петровны (в том числе колокольни Смольного монастыря). Появляются жалобы на невыплаты жалованья: «L’Europe n’est pas renversée, mais je n’ai rien à manger», – довольно рискованно язвит А. П. Сумароков по поводу отсутствия решительных побед в 1758 г.[554] К лету 1761 г. медик И. Я. Лерхе пишет брату в Германию: «Все еще продолжающаяся война все здесь остановила и привела к существенной нехватке денег»[555]. Под конец войны, по уверению Екатерины II, невыплата жалованья коснулась даже Заграничной армии[556].
Не менее важную часть военных усилий страны составляет, скажем так, ее идеологическое обеспечение – легитимация войны и мотивация ее участников. При этом надо отдавать себе отчет в специфике России середины XVIII в. с ее самоощущением юного государства, начинающего свою историю с Петра Великого. Военная империя, облик которой принимает это государство, определяет формы и семантику самоутверждения через «дела Марсовы», «славу»: ее отец-основатель – государь-полководец (roi connétable), ее время отсчитывается в елизаветинских календарях «от победы, полученной под Полтавою», символически совпадающий и с годом рождения царствующей императрицы; престиж империи растет и падает с успехами и неудачами армии, а степень ее цивилизованности определяют по поведению этой армии. Поэтому столкновение с лучшим полководцем Европы для нас – больше, чем просто баталия, это момент истины, надежда, что «новым осветит победа нас лучем / А мы прославимся как прежде под Полтавой»[557].
Пафосные оды придворных поэтов и слова проповедников дают представление о стратегиях власти[558] (хотя и здесь есть нюансы, см. ст. Иванова и Киценко). Сведения же о реальном восприятии войны и на «фронте», и в «тылу» обнаруживаются в личных высказываниях. Семилетняя война едва ли не первая в Российской империи, где мы можем увидеть это восприятие, хотя бы фрагментарно.
Представление о войне как «общем деле» вместо «военных отрад» суверена меняет политический лексикон, публичное пространство как таковое. Масштабы происходящего в России пока несравнимы с рождением модерного патриотизма в Пруссии, публичными кампаниями во Франции, военным ажиотажем и дебатами в Англии. Но все же и у нас в чтении, передаче, обсуждении событий, в связывании жизни своей и своего окружения с происходящим в масштабах всей страны и международной политики начинает формироваться общественная среда, какой мы ее знаем со второй половины XVIII в. Наряду с реляциями, прочитанными с амвона, они расходятся в печатном виде. Сцена с чтением газеты, изображенная Ж.-Б. Лепренсом под впечатлением своего вояжа в Россию 1758−1762 гг. в числе его прочих «рюссри», фантазийная (ил. 1), но не беспочвенная.
Ил. 1. Жан-Батист Лепренс, «Газета» (La gazette), гравюра (1771), по зарисовкам 1758–1762 гг. из России (Œuvres de Jean-Baptiste Le Prince, peintre du Roi […]. Paris, chez Basan Frères, 1782)
Накануне войны Конференция сетовала, что «здешние газеты» «не весьма любопытствуются»[559]. Однако с начала войны регулярный тираж «Санкт-Петербургских ведомостей» с приложением к ним непрерывно рос, и это не считая отдельно выпущенных многотысячными тиражами реляций о сражениях, а также раскрашенных карт и журнала военных действий[560]. Востребованность печатной продукции видна, к примеру, по тому, что в книжной лавке Московского университета многие номера «Московских ведомостей» за триумфальный 1759 год раскуплены полностью[561].
Помимо цифр, о публичном интересе свидетельствуют отклики на военные известия в виде реляций и бюллетеней переписанных, вклеенных в дневники, снабженных глоссами. Уже знакомый нам капитан Я. Я. Мордвинов, помимо полкового «Маршрута», на протяжении «Прусского похода» собирает печатные листы и переписывает от руки в отдельные тетради важнейшие реляции и рескрипты о событиях войны, которые затем переплетает вместе с популярными в армии текстами – «Солдатскими разговорами» и «Разговором короля пруского с фелтмаршалом ево Веделем», – а также маршрутом возвращения своего полка в Россию в один конволют «Прусские реляции». Как и в «Маршруте», здесь проставлена цена (1 р. 25 коп.)[562]. Подобные же тетрадки заводят в Прусском походе А. Т. Болотов и И. Г. Мосолов[563]. Переписанные реляции и материалы о кульминационных событиях войны нередко попадаются и в сохранившихся рукописных сборниках[564].
Высказыванию своей позиции способствует очень выборочная (в сравнении, скажем, с мощным контролем в Пруссии) цензура почты в России и то обстоятельство, что нередко письма отправляют с оказией. Тем не менее опасения доверять конфиденциальную информацию бумаге присутствовали. Искушенный в интригах Яков Толстой, наставляя сыновей, остававшихся в Петербурге, писал с марша: «Писма мои не разбрасовайте, сами читайте и за замком держите. Многая пишу иншая и неподлежащая, неравне дастанутца зладею в руки»[565].
Из «неподлежащего» в письмах Якова Ивановича «зладей», скорее всего, мог бы извлечь как раз его отношение к войне. Для Толстого, повоевавшего в кирасирах при Минихе и достигшего потолка карьеры, издержки войны превышают возможные выгоды. В его интерпретации (как-никак командующего полком самого грозного рода кавалерии, с которой Зейдлиц в Пруссии совершал чудеса!) государственно-патриотические резоны отсутствуют напрочь, есть только борьба милостивцев с недоброжелателями и высшие силы. «Вижу я, – пишет он, к примеру, в декабре 1758 г., – что некоторым прискорбна, что я здесь (в СПб. – Д. С.). Весма желают, чтоб дали был. Што ж делать, Господь милостив, грозную тучу он разносит. <…> Уже мне немнога дослуживать, а буду употреблять меры укрыть себя»[566].
Молодые честолюбивые офицеры гвардии, наоборот, осаждают просьбами об отправке в армию – хотя и не месить грязь в полевых полках, а в свиту главнокомандующего или волонтерами к союзникам[567]. Военный энтузиазм неотделим от разумного эгоизма, надежд на ускоренное производство: «Матушка <…> сын тво<й> ныне уже обер афицер, к тому в ранге подпорутчичем, слава, слава, слава Богу, по милостье твоеи дослужилса я обер афицерскаго чину, ну не завидно ли московским моим знакомцам будет, в Москве не выслужат чину такова»; «An jetzo wer
Критическая рефлексия о войне возникает при столкновении с ее реалиями. Не будем обманываться, отвлеченный «антимилитаризм» – удел разве что высшего эшелона культуры[570]. Для непосредственных участников событий естественен страх смерти, который перевешивает абстрактные идеалы: «Как укокошат молодца по примеру других, так и все беси в воду. <…> В меня попасть может, как в других, и тогда славься себе, пожалуй, и утешайся тем, что умер на одре чести»[571]; а также только что открытые «меленколия»[572] и «гипохондрия»: «Не приходят паверь душа моя на разум никакие те утехи, те которые прежде нас веселили, они толко тенью глазам нашим и в самые бывают те часы, в кои мы веселитца случай находим»[573]; и, наконец, кризис расхождения военных реалий с идеальными представлениями о войне и военной службе. Не случайна перекличка писем в конце тяжелой кампании 1758 г., жене: «Voilà, mon chère cœur, les délices de la guerre, voilà pourquoi nous faisons des marches pénibles, supportons toutes les fatigues et toute misère. Pourquoi? – pour mourir comme un chien ou pour faire mourir les autres»