[611]; факторы, на нее влияющие, в значительной степени еще не попадают в растр национальной истории. Взяв, например, фактор конфессиональный, мы обнаружим, что духовное течение пиетизма равно важно для культурного фона и в прусской армии, и для остзейцев-протестантов в РИА[612], или что конфликт между рациональным и традиционно религиозным поведением в военной сфере, остро проявляющийся в вопросе соблюдения церковных постов, характерен не только для российской, но и для австрийской армии[613].
Остается главный «великий немой» войны – нижние чины. Асинхронное сравнение с материалом самой России более позднего периода может опираться на факторы большой длительности – скажем, крестьянский менталитет солдат РИА, сохраняющийся еще в Первую мировую войну. Но с учетом других перемен за 150 лет степень допущения тут очень высока. Примерять же синхронно к солдатам РИА модели и выводы, сделанные на материале других армий, можно лишь ограниченно, поскольку правомерность такого переноса мы ничем не можем проверить. Не говоря уже о печатных мемуарах, как у британских солдат Семилетней войны, для РИА непредставим, скажем, и дневник прусского мушкетера Доминика, который тот вел в Псалтыри и сборнике богослужебных песнопений, носимых с собой в ранце[614]. Хотя уровень грамотности среди нижних чинов на середину XVIII в. и у нас не был нулевым. Помимо солдатских детей и поповичей, в архивах нередки сведения о грамотных из низов, в основном выбившихся в унтер-офицеры: к примеру, фурьер Ростовского полка Матвей Горин из крестьян Лопухиных или сержант 3‐го Мушкетерского полка Обсервационного корпуса Иван Фардин из монастырских слуг[615]. Но вот шанс для солдатских «грамоток» сохраниться в архивах был исчезающе мал[616].
Остается искать «прямую речь» в официальных бумагах, прислушиваясь хотя бы к отзвукам голосов. Наше преимущество в богатстве бюрократических документов (в сравнении с той же Пруссией, потерявшей большую часть военных архивов) и их малой изученности. Прямая речь присутствует в традиционных местах пересечения личных траекторий с государственной бюрократией, порождавших челобитные и сказки: военно-судные и политические дела по светской «команде», разбирательства консисторий и Синода по команде духовной. Хорошо известная проблема таких источников в том, что они часто иллюстрируют девиантные случаи и реконструировать по ним «норму» проблематично.
Многообещающим представляется обращение к финальному следу, который солдатская (а часто и офицерская) служба оставляла в бюрократических бумагах в процессе отставки и последующего определения отставных. Процедура была многоступенчатой: в период между кампаниями в Заграничной армии составлялись «формулярные списки» на отставляемых чинов на уровне отдельных соединений. По осмотре лекарем они представлялись для рассмотрения вышестоящему командующему. Одобренных к отставке отсылали из Заграничной армии в Кенигсберг, оттуда в Военную коллегию в Санкт-Петербург для окончательного вердикта, а потом в Синод, ведавший призрением нижних чинов и малоимущих офицеров (последние – преимущественно невысокие обер-офицерские чины из солдатских детей и церковников либо беспоместные и мелкопоместные дворяне). Особо немощных определяли в монастыри или богадельни епархий, расположенных вблизи столицы, остальные должны были следовать в Канцелярию синодального экономического правления в Москву для определения к монастырям внутренних губерний. И на всех этапах (а равно и после распределения на места[617]) подавались различные прошения и составлялись формуляры с личной информацией.
Работа с этим материалом требует обработки больших массивов документов и позволяет вывести скорее квантифицируемые типологии (сроки службы, распространенные ранения и болезни, физические данные, статистика отставных по годам/кампаниям и т. п.). Но нередко попадаются и индивидуальные случаи или детали, например в доношении Военной коллегии в Синод от 17.07.1760 о солдате 4‐го Мушкерского полка Обсервационного корпуса Изосиме Косове: «которому по скаске его от роду 35 лет, в службе с 1747 года, и служа был в Прусском походе ранен пулей в правую ногу в колено, отчего и жилы свело, а в голову и в двух местах саблею. И потом взят был прусаками в полон, где и находился полтора года, откуда взят на розмен. В штрафах не бывал, холост, желает в город Володимер к манастырю», с приложенной от Изосима стандартной просьбой выдать «во образ милости» деньги на дорогу, ибо «пешком идти не в состоянии и опасен, чтоб не помереть в пути и гладом». Изосим Косов, таким образом, скорее всего, попал в плен при разгроме «шуваловцев» при Цорндорфе и, проведя полтора года в плену, обменян по русско-прусскому картелю в конце 1759 г. (пруссаки быстро выдавали раненых и увечных, но не спешили со здоровыми пленными), а затем «комиссован». Замечу еще, что отставной часто указывал конкретное место или монастырь, куда хотел бы попасть, «чтоб на конец моей жизни имел с моими родственниками свидание»: свидетельство того, что солдат не обязательно обрывал все связи с «отечеством» и они сохранялись даже после долгой службы.
Более экзотичный пример капрала Сербского гусарского полка Янки Васильева: в службе с 1739 г., «трансилвани волоской наци<и>, веры греческого исповедания, был в 1739 г. в Хотинском, в 1742 в Швецком, в 1757 и 1759 в Прусских походех», отставлен в 1760 г. с санкции В. В. Фермора «за старостию и дряблостию и в бытность ево в прусском полону за повреждением от жестоких побои (что он по принуждению короля Прусского в службу ево не пошел) левой руки, от чего у оной и пальцы свело». У Янки жена и трое детей, в том числе «болшой сын ево Сава Янков, которой в службе находитца во оном же Сербском гусарском полку с 1753 году гусаром и поныне, а двое сын да дочь малолетние». «По иностранству ево» (ходовая формула) «чем пропитать себя не имеет» и просит «дать квартиру» всему семейству в Донском монастыре в Москве[618]. В этом случае мы попутно знакомимся и с прусскими методами вербовки среди пленных.
В заключение кратко повторю свои наблюдения: проблемы недостаточно представительной качественно и количественно базы личных источников по истории участия России в Семилетней войне могут быть восполнены пока не использованными возможностями ее расширения и интерпретации в общеевропейском контексте. Однако открывающаяся картина рисует не столько войну в строгом смысле, сколько военную эпоху, которая и для России имеет свои уникальные особенности: большая война выступает лакмусовой бумагой процессов в разных сферах жизни от экономики до эмоций. Такое расширение рамок – больше чем попытка выдать нужду за добродетель; оно имеет смысл методологически, позволяя писать историю войны с разных перспектив и показывая через ее восприятие становление культуры личности и общества в России. Облик последующей Екатерининской эпохи определяют не только военные триумфы, достигнутые армией, вышедшей из Семилетней войны. Социально-культурные процессы второй половины XVIII в. —формирование риторики любви к Отечеству, интериоризация ценностей Просвещения, складывание собственно общества в современном его понимании в России – не ограничены проектом просвещенной власти сверху, но их вполне органические начала можно проследить в предшествующую военную эпоху.
Михаил Александрович КиселевФАВОРИТ, ПОДЬЯЧИЙ И КОЛЬБЕРГНеформальные отношения и политика в России в годы Семилетней войны
В 1756 г. правительство Российской империи взяло активный курс на войну с Пруссией. Подготовку к войне, а затем руководство войной и связанной с ней внешней политикой должна была осуществлять специально созданная для этого в марте 1756 г. Конференция при дворе ее императорского величества, в которую входили ключевые сановники императрицы Елизаветы Петровны.
Никита Иванович Панин (в 1747–1760 гг. русский посланник в Швеции, с 1760 г. – воспитатель великого князя Павла Петровича, а после прихода к власти Екатерины II – ключевой член Коллегии иностранных дел) в аналитической записке, подготовленной для императрицы в конце 1762 г., дал весьма негативную оценку Конференции: «Увидели скоропостижную войну, требующую действительных ресурсов. Нужно стало собрать в одно место раскиданные части, составляющие государство и его правление. Сделали конференцию – монстр, ни на что не похожий: не было в ней ничего учрежденного, следовательно – все безответственное… Фаворит остался душою животворящею или умерщвляющею государство: он ветром и непостоянством погружен, не трудясь тут, производил одне свои прихоти; работу же и попечение отдал в руки дерзновенному Волкову. Сей под видом управления канцелярского порядка, которого тут не было, исполнял существительную ролю первого министра, был правителем самих министров, избирал и сочинял дела по самохотению, заставлял министров оные подписывать, употребляя к тому или имя государево или под маскою его воли желания фаворитовы»[619].
Итак, Н. И. Панин утверждал, что помимо учреждений, ответственных за принятие официальных решений, где ключевую роль должна была играть Конференция, существовали неформальные отношения, центром которых был фаворит Елизаветы Петровны, чье влияние подчас имело большее значение для определения правительственного курса, нежели формальные механизмы. При этом фаворит в своей деятельности опирался и на должностных лиц, которые опять же, не имея официальных полномочий, также могли оказывать большое влияние на выработку правительственной политики.