. С новыми гусарскими формированиями, появившимися в 1750‐х гг., ситуация принципиально иная. Большинству из них цвета униформы были регламентированы указами Правительствующего сената и Военной коллегии (или как минимум прошли казенную апробацию). Для гусарского мундира свойственны яркость красок, контрастные сочетания темных и светлых колеров[867], а живописность покроя этого платья снискала ему общеевропейскую известность, впоследствии же сделала гусар буквально притчей во языцех (на здешней почве – от афоризмов Козьмы Пруткова до анекдотов).
В характере, образе поведения гусара культивировались лихость, бравада, отчаянность сорвиголовы. Вербовка гусар совершалась «публично, при трубах и прочих музыках и напитках, по их гусарскому обычаю» (как растолковывал российскому командованию в 1733 г. майор Сербского гусарского полка Живан Стоянов)[868]. С шумством и музыкой начиналась гусарская служба и так же стремилась продолжаться. Смаковавшиеся гусарскими поэтами попойки и кутежи отнюдь не выдумка, равно как и уверенность, что залихватское «качай-валяй» в боях все спишет и компенсирует любые изъяны. В ротах, по свидетельству Симеона Пишчевича, наличествовали капитанские и офицерские шинки, где гусар поощряли напиваться (а полковник держал лавку, где пропитые мундирные и амуничные вещи можно было втридорога возобновить). В документах военно-походной канцелярии генерал-майора графа Г. К. Г. Тотлебена, в Семилетнюю войну командовавшего легкими войсками, неоднократно упоминается «гусарский рынок» (по сути, толкучка), где наверняка тоже не было недостатка ни в «музыках», ни в «напитках»[869].
«Гусар ежели во фрунте пьян и валяется с лошади, – продолжает Пишчевич, – или растрепан и неопрятен, то также не взыскуется, и чем был гусар грубее в речах и всегда на пьяную руку отвечал, тем больше почитался храбрее». Вообще, зарисовки, оставленные Пишчевичем, наводят на мысль, что «природным» гусарам чертовски славно жилось в России, как их при этом ни оценивай: «Мне случилось при преходе полка на свои квартеры на марше видеть, что гусаре из фрунта скачут на лошадях на выпередки мимо полковника, а он их выхваляя, как храбры и проворны в езде, и нимало в том не запрещая; мне то чудно показалось, дерзнул было за то гусар штрафовать, но как сказано, что мне в том нет надобности возбранять, яко они на своих собственных лошадях ездят. А мало затем погодя, при проезде чрез деревню, вижу, что также из фрунта остаются гусаре при кабаке вино и пиво пить, то и в том сказано, чтоб у них не трогать, они де приедут. Офицеры тоже от фрунта и от мест своих отлучаются, ездят по сторонам с собаками, кричат и тровут зайцев, и то нет ничего»[870].
Нет дисциплины, зато есть сведения, что гусарские шалости – в жизни далеко не тот милый антураж из оперетт и водевилей. В 1749 г., когда Венгерский полк становился на винтер-квартиры в Корыстинской (Коростынской) волости, местный волостной управитель предупреждал квартирьеров, «чтобы гусары на квартирах стояли тихо, понеже де от него обывателям приказано, ежели гусары ссоры и драки с обывательми чинить станут, или кто за саблю из гусар примется, таковых бить до смерти»[871]. Страхом и ненавистью веет от этого недвусмысленного предупреждения. Гусарская часть – в силу своих особенностей, да еще при слабой команде – вполне могла стать грозой для местного населения (в дни мира). А уж во время войны известно немало инцидентов, когда несчастные жители вынуждены были искать себе защиту «от жестоких казацких и гусарских поступок» (в том, что касалось мародерства, «регулярные» гусары не отставали от «нерегулярных» казаков)[872]. Это действительно не ради красного словца. Даже без обращения к архивным свидетельствам можно прочитать у того же Пишчевича о ссорах, драках и поножовщине его «подкомандных» гусар (пока он не привел их в порядок) и что «бывало иногда, как между собою, напившись пьяные, подерутся, то со страху обыватели из села вон бегут, а другие запирались в домы свои»[873]. Другой пример: в годы Семилетней войны под Ригой формировался так называемый Желтый гусарский корпус – от него страдала вся округа, включая соседнюю Курляндию, земское правительство которой в феврале 1761 г. настоятельно потребовало, «чтоб тамошние земли от желтых гусар никоим образом впредь обеспокоиваны не были»[874].
Деньги, деньги и еще раз деньги. Много высокопарных слов было произнесено сербскими и прочими выходцами о ревности к православию, к православной империи, к императорской службе и новому отечеству (искренних слов по преимуществу), но без денег ничего не работало. Гусарам нужны были деньги – «затяжные», «полутяжные», «четвертные», «третные», «порционные», «рационные»; в счет обещанной «протекции», в счет компенсации за покинутое на родине имущество, в награду за усердие и храбрость; чтобы не претерпеть обиду, получив меньше своей братьи, etc., etc., etc. Невыплата или недовыплата денег запускали разрушительные механизмы – ослушание приказов, дезертирство (ведшее к невосполнимым убыткам, потому что беглецы «сносили» свои и чужие дорогостоящие мундиры, амуницию; уводили лошадей). Российский генералитет, командуя гусарами, всегда держал в уме, что эти вольные люди в случае чего могут и перейти к неприятелю[875].
Как итог: гусары в русской армии 1‐й половины XVIII в. были заметным явлением. При всех своих минусах и относительной малочисленности (в 1740‐х гг. – 2–2,5 тысячи гусар; в Семилетнюю войну – около 5000) немногие стоили многих. По частоте упоминаний, по степени присутствия в любом сколько-нибудь значимом военном событии гусары иногда кажутся вездесущими. Непременные участники каждой войны; первые при наступлении армии и последние в арьергарде – при отступлении (как и положено легким войскам). Вряд ли российских гусар можно приравнять к австрийским («природным») или прусским (образцово выученным), однако в связке с казаками и другими нерегулярными они посильно работали над решением тех задач, которые ставились перед ними на театре боевых действий. Не забывали о гусарах и российские главнокомандующие – у них в конвое вместе с кирасирами, чугуевскими калмыками, компанейцами и прочей «экзотической» конницей всегда находилось достаточно гусар в их красивых мундирах. Фигура гусара была привычным элементом военного ландшафта – например, в 1757 г. инженерный кондуктор посылался на рекогносцировку к Мемельской крепости под видом гусара Молдавского полка (по инженеру неприятель обязательно стал бы стрелять, а на ездящего вдоль стен гусара мог вовсе не обратить внимания)[876], – а по прошествии столетий обратилась в столь же привычный элемент исторического фольклора. Он, правда, не слишком похож на свой прототип, но когда бывало иначе?
Гусарские полки русской армии времен «природного гусарства» как бы постоянно оставались в преддверии перемен. Их априори проблемное устройство, убыточность, неоднозначность, несоответствие ожиданий, которые имелись в виду при создании гусарских национальных частей, полученным результатам понуждали командование задумываться о реформах. Были прожекты (представленные сверху и снизу), были рассуждения Воинских комиссий 1740‐х и 1750‐х гг., но сила традиции, заложенной еще Петром Великим, не позволила ее изменить вплоть до самой Семилетней войны. Эта война высветила застарелые пороки, окончательно «десакрализировала» идею «природного гусарства», и дальше откладывать решение проблем стало физически невозможно. Новый (екатерининский) штат 1763 г. подвел черту под целой эпохой в истории российских гусар, и былые реалии навсегда отошли в прошлое.
Память о войне
Надежда Киценко, Андрей ИвановСЕМИЛЕТНЯЯ ВОЙНА В ЛИТУРГИЧЕСКОЙ ПРАКТИКЕ И ГОМИЛЕТИКЕ ПРАВОСЛАВНОЙ ЦЕРКВИ
Семилетняя война стала поворотным моментом в литургической практике на территории Российской империи XVIII – начала XIX в. Эта эпоха знаменует последний этап в серии нововведений, начатых Петром Великим, когда отдельные военные баталии и мирные договоры становились предметом не только торжественных молебнов, но и целых вновь написанных литургических служб. Семилетняя война должна была продолжить это направление, о чем свидетельствуют как архивные источники о службе, заказанной для воспоминания о главном сражении этой войны, так и произнесенные во время войны проповеди. Однако смерть императрицы Елизаветы Петровны положила конец и войне, и такому литургическому жанру. Последующее литургическое непоминание войны – или в действительности ее литургическое забвение – не могло не повлиять на то, что война в российском обществе была практически забыта. В то же время изображение войны в гомилетике давало иное прочтение и иные способы ее мемориализации.
В этой статье прослеживается судьба текстов двух родов: литургической службы 1759 г. в ознаменование битвы при Кунерсдорфе и произнесенных во время войны проповедей. Основные проблемы возникают со службой. Хотя в Русской православной церкви существовала устойчивая традиция составления специальных служб, посвященных сражениям (например, Гангутскому и Полтавскому), хотя императрица Елизавета Петровна стремилась поддержать эту литургическую традицию, любимую ее отцом, тем не менее служба 1759 г. так и не увидела свет. Она не была опубликована, ее текст, скорее всего, утерян. Более того, после 1759 г. иерархи Святейшего синода были мало расположены к тому, чтобы возродить эту службу или создать литургическое поминовение для других баталий эт