Россия в войне 1941-1945 гг. Великая отечественная глазами британского журналиста — страница 88 из 156

На следующий день липы и тополя на Сумской улице покрылись инеем. Тополя! Это была Украина, юг, половина пути от Москвы до Черного моря. Повсюду еще виднелись немецкие объявления: «Стоянка запрещается», «запрещается» то, «запрещается» это. Названия улиц были тоже на немецком языке, а на одном доме висела зловещая вывеска: «Харьковская биржа труда». Здесь происходила мобилизация людей, угонявшихся в Германию.

На площади Дзержинского с ее огромными выгоревшими или заминированными домами стояли толпы людей; почти все были плохо одеты, измождены, с явными следами сильнейшего нервного истощения. Только ребята, собравшиеся толпами, выглядели нормально, и все они были веселы и общительны. Но, глядя на взрослых, легко было поверить, что многие тысячи людей умерли от голода – даже здесь, в этом богатом районе Украины.

Все эти люди на улицах Харькова были необыкновенно разговорчивы – чувствовалось, что каждый из них хочет рассказать что-то свое. Помнится, например, один уродливый, очень больной на вид маленький человечек. Он сказал, что вскоре после прихода немцев его арестовали и продержали под замком в гостинице «Интернационал» (теперь она сгорела), на этой самой площади, целые две недели почти без пищи. Затем его освободили. Но это было ужасно, каждую ночь он слышал, как людей уводили на расстрел: многие из них были коммунисты. До войны он был оптик; наконец немцы дали ему работу на большой харьковской электростанции, которая перешла в руки крупного немецкого концерна, но, поскольку советские рабочие вывезли все оборудование, немцам пришлось доставить сюда свое собственное. Раз в день рабочие получали горячую пищу, а хлеба по карточкам давали 300 г. «Платить, – сказал он, – полагалось 1 руб. 70 копеек за час, но, когда я через две недели пошел получать зарплату, немецкий чиновник подал мне 75 рублей. Когда я стал возражать, немец сказал: “Вычли налоги; можешь не брать, если не хочешь; еще одно слово, и я тебе дам в морду”». В дальнейшем он перебивался, продавая на рынке очки.

Ясно было, что тысячи людей ухитрялись сводить концы с концами торговлей на «черном рынке»: торговать приходилось всем – и тем, кто работал, и тем, у кого не было работы. «Если у вас были деньги, – сказала одна женщина, – то у немецких солдат можно было купить что угодно. Ручных часов у них были дюжины. Они их снимали у людей на улицах, а затем продавали на рынке». – «И не только часы, – добавила другая женщина. – Среди бела дня мою дочь остановил немецкий солдат; ему приглянулись ее туфли, и он велел ей снять их. Он их продал на рынке или отправил домой». – «Вашей дочке повезло, – сказал маленький человечек, – или она очень некрасивая. Они часто заставляли девушек следовать за ними». Многие из стоявших кругом закричали, что так оно и было и, что еще хуже, девушек силой загоняли в солдатские дома терпимости; немцы просто шли и выбирали хорошеньких девушек в очередях у «биржи труда». И в городе теперь, конечно, много случаев венерических заболеваний…

Затем люди стали рассказывать о казнях. О публичных казнях через повешение. Именно это, по-видимому, произвело на них самое глубокое впечатление. На углу Сумской улицы и площади Дзержинского стояло большое выгоревшее здание, в котором в дни оккупации помещалось гестапо. И вот несколько женщин стали взволнованно рассказывать, как в ноябре 1941 г. население созвали на площадь, чтобы зачитать объявление, а когда толпа собралась, нескольких человек сбросили с балконов здания гестапо с петлями на шеях, привязав концы веревок к перилам балкона. В городе были предатели, они-то и выдали немцам этих «красных».

Еще две-три женщины рассказали, какими разболтанными и деморализованными стали дети. Школы были закрыты, и ребятам приходилось нищенствовать на улицах или, у кого были маленькие ручные тележки, возить на них вещевые мешки и чемоданы немецких солдат или пакеты с «черного рынка», зарабатывая этим по нескольку рублей. «Половина наших, – сказала одна женщина с бледным лицом, – посылала своих детей самих зарабатывать себе на жизнь… Детишки, голодные, вынуждены были сами о себе заботиться – слыхали вы когда-нибудь подобное? При советской власти детям у нас давали все лучшее, а при этих немецких свиньях что стало? Теперь многие из этих ребят станут бездельниками, ворами и хулиганами. Но что им оставалось делать, когда кило хлеба на «черном рынке» стоило 150 рублей?»

Затем я разговорился с неким Черепахиным, рабочим на вид, который заявил, что во время оккупации он был в коммунистическом подполье, и рассказал много ужасающих историй о гестапо. В Харькове ему пришлось сталкиваться с некоторыми итальянцами, и те были совсем не такие, как немцы. Они ненавидели немцев, и он был убежден, что итальянцы вскоре выйдут из войны. «Многие из этих итальянцев были по-настоящему порядочные ребята, – сказал он. – Я достал одному из них струны для гитары, и он позвал меня в дом, где, кроме него жили еще несколько итальянцев; там они ругали Гитлера, играли на гитаре и пели. Еды у них было мало, но они дали мне хорошего вина из бутылки, оплетенной соломой. Хорошие ребята. Но они были несчастны, у них не было даже приличной обуви, и они страдали от холода. Я также разговаривал со многими венграми, большинство из них хорошие парни, и они ненавидят немцев».

«Немцы и их союзники не любят друг друга, – сказал Черепахин. – В главные рестораны Харькова пускали только немцев, а их так называемых союзников не пускали».

Затем он рассказал, как немцы проводили дискриминацию между русскими и украинцами: много украинцев служило в местной полиции – многих завербовали туда скорее насильно. Немцы почему-то предпочитали украинцев русским, хотя фактически украинцы ненавидели оккупантов не меньше, чем русские; даже украинским националистам, которые считали, что при немцах им будет жить замечательно, вскоре пришлось разочароваться.

С одним из них мне довелось поговорить в этот день на улице. Это был пожилой человек, круглолицый, с маленьким красным носиком; на нем было потертое пальто, обтрепанные серые брюки и расползшиеся по швам ботинки. Он сказал, что поступил на работу в городской совет, но нашел, что это не очень-то выгодно. Немцы платили ему только 400 рублей в месяц, а ему надо было содержать жену и детей, и он не мог прожить на эти деньги. Поэтому он и занялся спекуляцией на «черном рынке», ездил за Полтаву и привозил оттуда в Харьков муку. «Уж и натворили дел эти немцы, – сказал он. – Обещали нам новую Европу, да что-то ничего у них не получилось. Возможно, что немцы вернутся, – продолжал он, – но теперь уже никто от них ничего хорошего не ждет. Они упустили возможность». Даже этот маленький коллаборационист мало что получил от немцев…

Имелись, конечно, люди, особенно среди кустарей и лавочников, которые старались, как могли, приспособиться к условиям немецкой оккупации.

Одной такой оказалась женщина-парикмахер, которая приходила по утрам брить нас и офицеров Красной Армии, живших в том же доме. С ней приходил ее помощник, красивый мальчик лет пятнадцати, с голубыми глазами и длинными ресницами. Он относился к немцам гораздо враждебнее, чем она. Он повторил уже знакомую нам историю о том, как немцы вешали людей на балконах, а однажды днем он видел – это было в самом начале оккупации, – как они вели по улицам пятнадцать краснофлотцев. Гитлер велел, сказал мальчик, чтобы большевистских моряков не расстреляли, а утопили. Они были прикованы друг к другу наручниками, и, когда их вели, по обе стороны улицы люди стояли толпами и плакали. Моряки пели песню «Раскинулось море широко». И люди, все еще плача, стали петь вместе с ними. «Немцы, – сказал мальчик, – отвели их со скованными руками к реке и там утопили. Я этого не видел, но мне рассказывали другие…»

Он рассказал мне также, как немцы отвели 16 тыс. евреев – детей и старух, всех без разбору – к кирпичному заводу за городом и там, продержав две недели в лагере, всех убили; они также угоняли тысячи людей в Германию – заталкивали их в железнодорожные вагоны, как скот.

Молодая полная парикмахерша с нарумяненным лицом, накрашенными губами, маникюром и перманентом, облачившаяся теперь в красный берет и белый халат, призналась, что при оккупации ей жилось лучше, чем большинству людей. Она работала в парикмахерской у главного вокзала и 50 % своей выручки отдавала хозяину-украинцу. Парикмахерская была маленькая, но работы было очень много. На прошлой неделе парикмахерскую разбомбили вместе с вокзалом и всеми зданиями вокруг. Она была болтлива, как все парикмахеры. «Что при немцах, что без немцев, – сказала она, – как-то жить надо. На триста граммов хлеба не проживешь. У меня четырехлетний ребенок, а муж уже больше трех лет в отъезде. Цены на рынке были просто ужасные – 130–150 рублей кило хлеба. Видели бы вы, как люди радовались в мае – думали, возвращается Красная Армия. Были, конечно, страшные вещи. Все эти повешенные – после этого несколько дней болеешь… И с евреями тоже было ужасно. Их гнали бесконечной вереницей по улицам; многие везли тачки или коляски с младенцами, и все плакали и причитали. Я могла бы еще понять, если бы они хотели выслать куда-нибудь евреев – но так убивать их всех, это уже слишком! – Затем она сказала: – Да, немцы бывают очень злые. Но были среди них и хорошие. А некоторые офицеры прямо с ума сходили по нашим женщинам, совсем голову теряли… Но наши женщины и правда гораздо интереснее немок. Немки эти были настоящие суки. Вели себя так, будто тут все ихнее. Здесь их были сотни. Лучшие квартиры отняли для немецких семей, и они тут с некоторыми украинцами пооткрывали магазины и рестораны… Если у какого-нибудь русского была хорошая квартира, то его обязательно из нее выкидывали…»

Я также узнал кое-что о трагикомедии, которую пережили украинские буржуазные националисты. Когда немцы впервые пришли в Харьков, группа украинских буржуазных националистов открыла газету под названием «Новая Украина». Судя по всему, среди сотрудников этой газеты не было ни одного известного человека: все писали под псевдонимами. Главный корреспондент подписывался именем старого украинского героя – «Петро Сагайдачный». Он возглавлял самозваный Украинский отдел пропаганды. Какое-т