Россия в XVIII столетии: общество и память — страница 24 из 39

[409] Действительно, русская публика пришла в ужас от описания пыток и ее негодование и упреки обратились в адрес Петра Великого.

Убежденный сторонник петровских реформ, Погодин, трепетавший от одной мысли, что «император Петр Великий призывается к отчету в его действиях»,[410] счел своим долгом встать на защиту репутации царя и, если не реабилитировать его в глазах русского общества, то по крайней мере попытаться объяснить его поступки. Вот почему он написал пространную речь, с которой выступил на заседании в Академии наук и которая затем была опубликована в журнале «Русская беседа».

Погодин не отрицал жестокости своего кумира, причем не только по отношению к Алексею, но и к его матери, царице Евдокии Федоровне. Но, стараясь уяснить причины этой жестокости, мотивы поступков Петра, историк попытался проникнуть в психологию своего героя, понять его как человека. Погодин прекрасно сознавал, что просто перечисление хорошо известных заслуг Петра перед Россией вряд ли будет воспринято в качестве его оправдания и потому из-под его пера, едва ли не впервые в истории русской исторической науки, вышло историко-психологическое исследование. На нескольких десятках страниц историк показал, как постепенно, под влиянием множества разных факторов, в том числе стараниями Меншикова и царицы Екатерины, в душе царя зрела неприязнь к сыну и стремление убрать его со своего пути. Когда же в ходе следствия перед Петром открылась картина широкого, как ему казалось, заговора он, по мнению Погодина, не мог не испугаться за судьбу своего дела. «Что должен был чувствовать Петр, – вопрошал Погодин, – со всяким новым показанием удостоверяясь, что никто, даже из самых близких, ему вполне не сочувствует; что никому из самых преданных он верить не может; что он один-одинехонек; что все огромное здание, им с таким трудом, успехом и счастьем воздвигнутое, может рухнуть в первую минуту после его смерти;., что ненавистный сын, где бы ни остался, в тюрьме или келье, сделается наверное его победителем, и всего египетского его делания как будто и не бывало. О, верно, в эти минуты Петр чувствовал такую муку, какой не испытывали, может быть, сами жертвы его, жженные в то время на тихом огне или вздерганные на дыбу!». Именно тогда и только тогда, полагал историк, у Петра и родилась мысль о казни сына, «требуемой будто настоятельными государственными причинами, текущими обстоятельствами».[411]Слово «будто» проскользнуло тут не случайно, ибо, по убеждению Погодина, «напрасно он /Петр – Л. К./ боялся за прочность своих учреждений. Россия, двинутая Петром в известном направлении, не могла физически совратиться в другую сторону…».[412] Иначе говоря, согласно Погодину, царь был убежден, что казнит сына ради спасения своего дела, но это убеждение было по существу заблуждением, поскольку в действительности делу Петра ничто не угрожало.

Наблюдательный и тонкий историк, Погодин не мог оставить без внимания и поведение Петра во время следствия над Алексеем и в дни его гибели. Но если многие и тогда, и после усматривали в этом поведении цинизм, равнодушие, жесткосердность царя, то Погодин увидел в нем проявление высокого духа и воли:


«Судите же теперь… что это была за натура, и какова была крепость в его голове, неутомимость в его теле, твердость в его воле, и какова была… огнеупорность в его сердце, когда он в одно и то же время мог пытать сына и мучить множество людей, углубляться в важнейшие умственные вопросы и разбирать судебные тяжбы, определять отношения европейских государств, вести счетные дела, мерить лодки, сажать деревья, думать о собирании уродов и пировать со своими наперсниками?».[413]


Эти рассуждения логически приводили Погодина к следующему заключению:


«Если велики были его вины при производстве этого рокового дела, как будто требованного самою историею в образе искупительной жертвы; если велики были его увлечения и преступны различные меры, то не беспримерны ли, не чудны ли были прочие его действия и труды, беспрерывно между тем продолжавшиеся? Не испытал ли он сам жесточайших мучений в продолжение этого беспримерного процесса? Не тоскует ли страшно дух его даже теперь, если слышит наши о нем суждения? <…> Перед лицом трудов, им совершенных, обращаясь волею-неволею в кругу, им еще очертанном, живя жизнею, так или иначе им определенною, мы, русские, можем только молиться об отпущении ему его согрешений и об упокоении его души».[414]


Совсем иную позицию по отношению к делу царевича Алексея занял М. И. Семевский. В том же 1860 г., когда была опубликована речь Погодина, Семевский издал в журнале «Русское слово» очерк «Царевич Алексей Петрович», за которым последовали еще несколько публикаций на близкие темы, в которых, по словам современной исследовательницы, историк «последовательно и беспощадно вскрывал перед читателем изнанку петровской эпохи».[415]

Трактовка Погодина, однако, оказалась более убедительной. «Тайна его /Алексея – А. К./ смерти не открыта историей, – констатировал С. М. Соловьев, – но открыта тайна отцовских страданий».[416]Ему вторил поэт К. К. Случевский:

«Погубить ли мне Россию или сына?

Бог с ним, с сыном!» —

И поставлен Петр Великий

Над другими исполином!

Как его, гиганта, мерить

Нашим маленьким аршином?

Где судить траве о тыне,

Разрастаясь по-над тыном?[417]

Когда появилась картина Н. Ге,[418] Н. И. Костомаров, лично знакомый с художником, написал к ней свои комментарии. В отличие от Погодина, он и вовсе не испытывал к царевичу ни симпатии, ни сочувствия:


«Художник изобразил безукоризненно мастерски этого царевича. Тупоумие, мелкая трусость, умственная и телесная лень, грубая животность видны в его чертах, пораженным горем и тоскою; его горе не таково, чтобы возбудить к себе то сострадание, которое неразлучно бывает с уважением. Вглядитесь повнимательнее в эти черты, и вы увидите в них что-то недоброе, лживое, лукавое… Это такой человек, который с первого раза покажется чрезвычайно добрым, но который тотчас проявится иным, когда вы вступите с ним в серьезное дело. <…> При своей умственной нищете, он склонен к суеверию, но неспособен к истинной вере, которая может быть только уделом людей с волею. В беде, постигшей его, он хочет возбудить к себе сострадание, но невольно возбуждает жалкое презрение… Это человек, забитый деспотизмом, но всегда желающий деспотствовать над другими».[419]


Публикация Устрялова, картина Ге, статьи Погодина и Костомарова сделали дело царевича Алексея частью русской исторической памяти. Вполне естественно, что на это не могли не откликнуться и авторы литературных произведений. Первым в 1876 г. появился роман Д. Л. Мордовцева «Тень Ирода», в котором Алексей представал «как кроткий, почти ангелоподобный юноша», превратившийся в «заступника простого народа, страдальца за правое дело».[420] Не прошло и десяти лет, как в 1885 г. вышел роман ныне почти забытого писателя Петра Полежаева «Царевич Алексей Петрович», основанный почти исключительно на публикации Устрялова. Не будучи литературным шедевром, роман, однако, достаточно точно передавал события прошлого. Еще двадцать лет спустя Дмитрий Мережковский, автор гораздо более талантливый, опубликовал роман «Петр и Алексей», часть трилогии «Христос и Антихрист». На первый взгляд, оппозиция отца и сына в этом романе это именно оппозиция Христа и Антихриста. Однако, если внимательно вчитаться в книгу, становится ясно, что все не так однозначно. Спустя несколько лет в книге «Больная Россия» Мережковский писал об Антихристе-хаме и трех его лицах, одно из которых – самодержавие. Царь-реформатор, создавший это самодержавие, может быть, таким образом, интерпретирован как один из ликов Антихриста и его орудие.

Но и тут все не так однозначно. Хотя О. Б. Леонтьева и полагает, что «Роман Мережковского… можно считать одним из самых последовательных опытов художественного воплощения антипетровского нарратива в пореформенной культуре»,[421] в действительности Петр у Мережковского тоже человек страдающий и испытывающий страшные душевные муки в рамках предложенной Погодиным парадигмы («Простить сына – погубить Россию; казнить его – погубить себя»). На страницах романа тема отца и сына уже впрямую осмысливается автором через библейские образы и, более того, именно решая судьбу собственного сына, царь в романе Мережковского «как будто в первый раз понял то, о чем слышал с детства и чего никогда не понимал: что значит – Сын и Отец». И не случайно этот эпизод заканчивается в романе обращенной к Богу молитвой царя: «Да падет сия кровь на меня, на меня одного! Казни меня. Боже, – помилуй Россию!». Вряд ли это слова Антихриста. На самом деле Петр в романе Мережковского разный – и страшный, и жестокий, и бесчеловечный и одновременно вызывающий сочувствие и уважение. Так, конечно же не случайно дважды на страницах книги возникает выражение «сизифов труд». Первый раз при описании ужасов гибели тысяч людей на строительстве Петербурга, другой – для обозначения колоссальной работы царя по преобразованию России. В сущности, с интуицией, присущей настоящему художнику, Мережковский не мог не признать, что и та, и другая сторона конфликта обладают собственной правдой.