Россия в XVIII столетии: общество и память — страница 27 из 39

[439] Еще Карамзин связывал разделы Польши с присущим всем государям стремлением к расширению своих владений и, хотя он и утверждал, что внешнеполитическая экспансия Петра I и Екатерины II имела целью исключительно обеспечение безопасности России, фактически тем самым признавал ее имперский характер.

Действительно, разница между официальными декларациями и истинными намерениями правителей крупнейших держав и в XVIII столетии была весьма значительной, что в полной мере относится и к Екатерине, чья мораль, которой она руководствовалась во внешней политике, была, по словам Е. В. Тарле, «общепринятой моралью, не хуже и не лучше».[440] И, конечно же, вряд ли кто-либо из монархов того времени отказался бы подписаться под словами Фридриха II Прусского: «Если вам нравится чужая провинция и вы имеете достаточно сил, занимайте ее немедленно. Как только вы это совершите, всегда найдется достаточно юристов, которые докажут, что вы имеете все права на занятую территорию».[441]

Особенно примечательна трактовка разделов Польши В. О. Ключевским, который полагал, что сосредоточенность российской власти на диссидентском вопросе была ошибкой, поскольку национальная задача внешней политики состояла как раз в воссоединении Западной Руси с Россией. «В продолжении шести-семи лет сумятицы после смерти короля Августа III, – писал он, – в русской политике незаметно мысли о воссоединении Западной Руси: она затерта вопросами о гарантии, диссидентах, конфедерациях». И далее: «Предстояло воссоединить Западную Русь; вместо того разделили Польшу. Очевидно, это различные по существу акты – первого требовал жизненный интерес русского народа; второй был делом международного насилия». Не вполне понятно, как представлял себе Ключевский реализацию «жизненного интереса русского народа» без «международного насилия», но вполне очевидно, что, в отличие от Соловьева, он, таким образом, не связывал защиту православных с идеей собирания русских земель. Не видел он и разницы в идеологических основаниях первого и второго разделов: они были для него одинаково ошибочны, поскольку сохранение государственности Польши, «освобожденной от ослаблявшей ее Западной Руси», по мнению историка, было выгоднее России, чем ее разделы.[442] Заметим, что и Соловьев, и Ключевский, и другие их коллеги по историческому цеху, жившие и работавшие во второй половине XIX – начале XX вв., когда основные принципы международного права уже составляли обязательную часть знаний всякого образованного человека, фактически не рассматривали Польшу в качестве субъекта международного права и полагали присоединение к Российской империи земель, за много веков до этого находившихся под властью Рюриковичей, совершенно законным и естественным.

Книга Соловьева, между тем, имела исключительное значение для последующей историографии разделов Польши. По замечанию П. В. Стегния, «в 60-е годы XIX века под влиянием авторитета С. М. Соловьева… сформировалась ставшая базовой и перешедшая затем в советские учебники истории “национальная” концепция, согласно которой Россия, участвуя в разделах Польши, только возвращала в свой состав украинские и белорусские земли, не присоединив ни пяди территории коренной Польши (вопрос о Литве и Курляндии трактовался как имевший для них положительные последствия в связи с тем, что “Россия была более экономически развита, чем Речь Посполитая”)».[443]

В постсоветское время были предприняты неоднократные попытки подвести под эту концепцию теоретическую основу. Так, к примеру, О.И. Елисеева в своей «общей характеристике проектов Потемкина» пишет: «русская экспансия проводилась по земле, а не по морю… колонисты не видели ясной границы… и воспринимали вновь присоединенные земли как продолжение единой родины. <.. > культурно-религиозная особенность русской экспансии состояла в том, что все православные единоверцы воспринимались как некая единая духовная общность, породненная свыше… Огромная православная империя и ее подданные, ощущали право на помощь единоверцам и постепенное включение их в состав единого государства».[444] Однако никаких конкретных доказательств того, что именно такие ощущения испытывали не только подданные империи вообще, но хотя бы главный герой ее книги – Г. А. Потемкин – автор в своей монографии не приводит. Между тем, еще некоторые дореволюционные историки сомневались в том, что русское дворянство ощущало национальную общность с украинским и белорусским крестьянством, а, например, мемуары малороссиянина Г. С. Винского свидетельствуют о том, что его русские товарищи по полковой школе воспринимали будущего мемуариста как иностранца.

Но если все же Соловьев верно уловил изменения в идеологическом обосновании российской политики в период между первым и вторым разделами Польши (а в пользу этого говорит хотя бы приведенная выше надпись на медали 1793 года), то возникают вопросы: как именно и почему это изменение произошло и как оно отразилось в публичном пространстве? Если восприятие восточных земель Речи Посполитой русской политической элитой этого времени оказалось теперь связанным с дискурсом «собирания русских земель», то как это вписывается в наши представления о произошедших на рубеже XVII–XVIII вв. изменениях в историческом сознании русских людей и путях формирования их знаний по отечественной истории?[445] В поисках ответов на эти вопросы необходимо естественно выяснить, подтверждают ли исторические источники, что как официальная, так и скрытая от посторонних глаз мотивация польской политики России на протяжении второй половины XVIII в. определенным образом эволюционировала. Однако в первую очередь нужно обратиться к самому дискурсу «собирания земель» и вкратце проследить его историю.

2

В обзоре историографии Ливонской войны XVI в. А. Л. Хорошкевич, автор капитальной монографии о русской внешней политике эпохи Ивана Грозного, выделяет два основных направления, первое из которых она называет «панегирическим», а второе – «разоблачительным». Историков, принадлежащих к первому направлению, «объединяет идея не только целесообразности, но и прогрессивности всех внешнеполитических акций (а это по преимуществу войны) времени Ивана Грозного. В качестве главного аргумента в пользу такой трактовки этих мероприятий выдвигается несколько причин: в отношении восточной политики – необходимость покончить с остатками и пережитками иноземного ига, в отношении западной политики – необходимость получения выхода к морю с целью ускоренного развития экономических связей». Сторонники второго направления «во всех тех войнах, которые вела Россия при Иване Грозном, видят лишь агрессию и проявление тирании Грозного, стремившегося стать покорителем “вселенной”».[446]

Данная Хорошкевич характеристика может быть применена и к историографии внешней политики дореволюционной России в целом, являющейся сферой острого идейного противостояния тех, кто рассматривает процесс расширения Московского княжества, а затем и Российской империи в контексте естественной колонизации, обусловленной в первую очередь экономическими факторами, стремлением утвердиться на международной арене и обеспечить безопасность страны, и тех, кто характеризует этот процесс исключительно как проявление агрессии и экспансии.

За небольшими исключениями первое направление представлено преимущественно российскими историками, а второе – зарубежными. Историческая наука, как известно, участвует в формировании массовых представлений о прошлом и одновременно является их отражением. В массовом сознании россиян как в наше время, так и в XIX–XX вв., внешняя политика России всегда виделась в основном оборонительной и безусловно «справедливой».[447]По-видимому, не случайно, что дискуссии по этой проблематике практически отсутствуют в русской общественной мысли (исключение составляют такие откровенные оппозиционеры по отношению к российской императорской власти, как А. И. Герцен и М. А. Бакунин), воспринимавшей территориальное расширение России и ее военные победы как нечто «по умолчанию» позитивное. Детальный анализ аргументов обоих сторон далеко выходит за рамки нашей темы. Заметим лишь, что зачастую и та, и другая грешат нарушением принципа историзма, когда историческим акторам прошлых эпох post factum приписывается мотивация, реконструируемая из представлений эпохи, современной тому или иному исследователю. С этим связано и то, что идеологические основания внешней политики России, те идеи и представления, которыми руководствовались сами ее творцы, изучены гораздо слабее.

В полной мере это относится и к истории зарождения и формирования концепции «собирания русских земель», которая не стала, к сожалению, предметом специального исследования и воспринимается, как не вызывающий сомнения исторический факт. Многие историки, посвятившие свои труды политической истории России XIV–XVI вв., упоминают о ней лишь вскользь, как о чем-то само собой разумеющемся и имманентно присущем правителям Московского княжества. Так, к примеру, А. А. Зимин писал об Иване III, что «в 1485 г. он стал государем “всея Руси”, провозгласив тем самым задачу объединения всех русских земель под своей эгидой».[448]Ю. Г. Алексеев, автор специальной монографии об Иване III, отмечает, что его герой «видел себя законным, наследственным государем всей Русской земли, и именно этим в первую очередь объясняется его политика в побежденном Новгороде».[449] Далее, комментируя переданные летом 1490 г. послу польского короля Станиславу Петряшковичу слова великого князя: «А нам от короля великие кривды делаются: наши городы и волости и земли наши король за собою держит», Алексеев пишет, что это было «первое официальное заявление Русского государства о непризнании захвата русских земель Литвой и Польшей, первый шаг в выработке перспективной политической программы борьбы за эти земли».