В расследовании этого дела судьи Канцелярии земских дел действовали наредкость оперативно – возможно, потому что пострадал их коллега: подьячий Степан Голубцов служил в этой же канцелярии, но во время описываемых событий находился в служебной командировке в Санкт-Петербурге. Уже на следующий день, 1 февраля в канцелярию для допроса была вызвана его жена Матрена Осиповна. Она, не колеблясь, подтвердила все сказанное сыном и была отпущена на поруки подьячему Приказа Большого дворца Ивану Шатину, бывшему подьячему Военной канцелярии Федору Минину Протопопову и подьячему Монастырского приказа Михаилу Савичу Протопопову.
3 февраля четверо задержанных были «взяты в застенок», т. е. подвергнуты пытке. Суть своих показаний о событиях ночи на 31 января, они, однако, не изменили и лишь Сидор Поздерин признался, что знал дьякона Михайлова раньше, а также добавил, что «наперед де сего, как он был в Санкт-Питербурхе, капитан Иван Бахметев в дом канцелярии земских дел подьячего Степана Голубцова ездил, а за чем, про то он не знает, а как де до посылки в дом Степана Голубцова сказывал ему, Сидору, в бане дьякон Алексей Михайлов, что он с Степановою женою Голубцова живет блудно». Сразу же заметим, что эта деталь – факт знакомства Бахметьева со Степаном Голубцовым – так и осталась не проясненной. Попытки призвать капитана к ответу успехом не увенчались: он съехал со двора, благополучно улизнув от посланных за ним солдат. Между тем, дело, судя по всему, казалось чиновникам столь важным, что четверо обвиняемых были допрошены еще раз в присутствии московского губернатора Кирилла Алексеевича Нарышкина,[274] но столь высокого начальства они не убоялись и показаний своих не изменили.
Упустив Бахметьева, посланным за ним солдатам удалось задержать и доставить в канцелярию дьякона Алексея Михайлова, который был немедленно допрошен также в присутствии Нарышкина. Прежде всего Алексей объявил, что является сыном священника, из церкви в селе Преображенском,[275] т. е. в царской резиденции. Сам он был дьяконом в церкви Смоленской богородицы, но некоторое время назад овдовел и «то дьяконское место продал дьячку церкви Петра и Павла, что в капитанской,[276] Алексею Антонову сыну ценою за двесте за тритцать рублев». Здесь имеет смысл остановиться, поскольку факт продажи церковной должности, да еще и за такую крупную сумму, на первый взгляд, кажется поразительным. Однако, как установил П. С. Стефанович, это была общераспространенная практика: «… храмы, их имущества и поступающие доходы (в том числе и “государево жалованье” руга) находятся в частном обращении в среде духовенства. Не трудно заметить также, что основой совокупного “церковного владенья” является “церковное место” – термин широкий по значению и потому расплывчатый, обозначавший прежде всего двор при церкви, но в тесной связи с самой церковной должностью, причитающимся ей доходом и церковным имуществом в пользовании лица, занимающего эту должность. <…> Нет никакого сомнения, что церковные места, то есть должности с дворами и доходами, находятся в обороте среди московского духовенства, которое в обычном порядке оформляет на них сделки». Соборы 1667 и 1675 гг. запретили торговлю церковными должностями, но дворы при церквах по-прежнему продавались, что фактически означало и продажу церковных мест: «В конце XVII в. все сделки московского духовенства на церковные дворы полагалось регистрировать в патриарших приказах, где назначали и цену за дворы и брали с клириков обязательство не торговать должностью».[277] Стефанович упоминает о продаже в 1708 г. поповского места за 100 руб., а значит, место, проданное дьяконом Алексеем Михайловым за 230 руб., было особенно выгодным. Но вернемся к его показаниям, которые, несомненно, должны были произвести на судей сильное впечатление:
«А как он, Алексей, у той церкви жил, и по зову на двор подьячего к Степановой жене, к Матрене Осиповой дочери с попом тое ж церкви Федором Тимофеевым ходили на сырной недели и пели молебен. И после молебного пения обедали, и в тое де число оная Степанова жена поднесла ему Алексею пива три стокана и, выпив то пиво, пошел в дом свой к себе. И после де великого поста пришла к нему, Алексею, Степанова послуживица Голубцова Парасковья Игнатьева дочь и говорила, что де мошно ему итить к хозяйке ее для блуда. И он де спросил ее, как де он у хозяйки ее был и выпил три стокана пива с вином и с того де числа ему учинилась желание к блудному делу, чтоб с хозяйкою ее учинить. И та де жонка сказала ему, что де то подносила хозяйка ее нарочно, чтоб ево для блуда привесть с собою. И по тем де ее словам он, Алексей, с тою подьяческою женою жил блудно с полгода, а приходил де он Алексей для блуда к ней, Матрене, в дом в день и по ночам и начевал многие времена».
Далее Алексей поведал, что, когда в Москву приехал капитан Бахметьев, он «по знакомству» переехал к нему на двор. Капитан, по-видимому, собирался опять посетить свои арзамасские деревни и предложил дьякону взять его с собой «на низ» и пристроить на службу «в подьячие или в иной какой чин». Алексею это предложение понравилось, но он сознался Бахметьеву, что есть одно препятствие: роман с Матреной Голубцовой. Тогда офицер осведомился, есть ли у возлюбленной Алексея деньги. Дьякон отвечал, что не знает. Бахметьев предложил ему поехать к Матрене и выяснить, а, если окажется, что деньги у нее есть, то и ее можно будет взять с собой. «Когда де поедем на низ и ее де возьми с собою, и я де тебя укрою и с нею», – говорил Бахметьев Алексею. Чтобы не терять времени даром, сразу же была снаряжена экспедиция за пожитками Матрены. От каких-либо намерений ограбить женщину бывший дьякон в своих показаниях, естественно, отпирался.
Одной из особенностей судебно-следственных документов XVIII в. является то, что в них мы зачастую находим записи показаний подследственных, в которых при внимательном прочтении обнаруживается немало противоречий. Однако лишь в редких случаях, в основном, когда следствие велось по серьезным политическим делам и для каждого нового допроса составлялись «вопросные пункты», судьи пытались эти противоречия разъяснить. В большинстве же случаев они просто сравнивали показания, данные на допросе и под пыткой. В данном случае Алексей Михайлов, по-видимому, был уверен, что ему легко удастся уговорить Матрену поехать с собой – иначе не было смысла отправляться к ней на телеге с двумя лошадьми и четырьмя помощниками. Хотя, конечно, нельзя исключить, что он успел с ней об этом договориться заранее, но не счел нужным сообщить об этом в допросе. Так или иначе, смахивающий на похищение любимой переезд Матрены должен был остаться тайной, и потому возглавляемая им команда прибыла на двор Голубцовых глубокой ночью.[278]
По-видимому, чувствуя, что дело может принять дурной оборот, Алексей Михайлов добавил к своим показаниям небольшую подробность, о которой его явно не спрашивали: «да к той же де помянутой подьяческой жене хаживали для блудного дела Казанской губернии подьячей Яков Иванов сын Ветошников, также и иные люди… и на оное блудное дело з другими не самовидец, а сказывала де ему вышепомянутая жонка Парасковья».
Можно предположить, что показания дьякона не только произвели на судей Канцелярии земских дело сильное впечатление, но и немало их позабавили. Не исключено, что они им даже поверили. Однако закон требовал продолжения следствия и обвиняемого в разбое теперь следовало допросить в пыточном застенке. Но прежде его следовало «обнажить», т. е. лишить дьяконского сана, а это могли сделать лишь церковные власти. С этой целью соответствующая бумага была составлена на имя местоблюстителя патриаршего престола митрополита Стефана Яворского, и 17 февраля Алексея Михайлова приготовили к отправке в Патриарший приказ, заготовив копии показаний его самого и Федора Голубцова. Однако не все согласились с таким решением. Во-первых, из Преображенского в Москву примчался встревоженный отец Алексея Михайлова священник Михаил Тимофеев, который подал челобитную, прося, чтобы «Великий государь пожаловал бы ево, не велел такого малолетного ребенка ответу верить». И тут выясняется немаловажная деталь: оказывается, подьяческому сыну и зачинщику всего дела Федору Голубцову было в это время всего лишь 6 лет от роду!
Это обстоятельство заставляет по-новому взглянуть на события трагической ночи. Легко предположить, что угощаемые вином несколько мужчин вели себя слишком шумно и разбудили спящего ребенка, которому спросонья и со страху показалось, что чужих в доме аж двадцать вооруженных человек (впрочем, умел ли он считать?), и он действительно начал кричать, разбудив соседей. Когда же прибежавшие на двор Голубцова соседи увидели там посторонних, отступать было поздно и единственным выходом было выдать их за разбойников. Также обращает на себя внимание то обстоятельство, что ребенок, во всяком случае в пересказе бывшего дьякона, никак не фигурирует в его переговорах с Бахметьевым. Предполагалось ли его тоже взять с собой «на низ», или оставить в Москве? Следовало ли выяснить мнение об этом его матери? Или, быть может, ребенок вообще не воспринимался как сколько-нибудь значимый фактор?
Между тем, от шестилетнего Федора Голубцова в канцелярию поступила новая, на сей раз письменная челобитная. В ней он возражал против отправки Алексея Михайлова в Патриарший приказ и утверждал, что дьякон поклепал его мать рассказом о блудном житье с ней. В челобитной Федора упоминается также его дед по матери – казанский дьяк Осип Протопопов, который прислал в Москву подьячего Якова Ветошникова, чтобы тот охранял их дом от воров и разбойников. Именно Ветошников, тот самый, что был уже упомянут дьяконом Алексеем в качестве еще одного сожителя Матрены, и составил за мальчика челобитную. Дьяк Осип Протопопов действительно служил секретарем Казанской губернской канцелярии. Его имя встречается, в частности, в документах 1718 г., связанных со взаимоотношениями с киргиз-кайсаками,